Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 11



– Вы знаете, где это место?

– Да, он назвал населенный пункт, там должна быть церковь. Кажется, это по дороге.

Когда я сверился с картой, указанный «пункт» оказался не совсем по дороге, и потому икона под вопросом. Обещаний я не давал, так что обитая жестью доска может полежать и дома, а по возвращении я скажу: не нашел церковь. Что будет, наверное, правдой, они сами рушили свои храмы, не надо было никаких бомбардировщиков Ю-88, чтобы уничтожить древний культ. Тем более для меня этот культ не близкий, даже абсурдный. Неровная доска с нарисованной картинкой, покрытой сеткой мелких трещин, грубое покрытие из жести – все это оставляло ощущение дурно сработанной вещи. Если бы ту же вещь делал мастер из Баварии или Саксонии, она выглядела бы иначе, и наверняка была бы прочнее. А тут даже рама (которую вроде называют «окладом») рассыпалась! В общем, протестантское воспитание бунтует, не желает поклоняться доскам, надеясь только на себя, на дела своих рук, на свою волю, способную медленно, но верно менять окружающий мир…

Все же икона укладывается в рюкзак. Ты сам слил в унитаз свое протестантское воспитание, говорю я себе. Ты еретик, отступник, желающий чудесных и быстрых метаморфоз, а не медленного и упорного преображения жизни. Втайне ты надеешься, что доска с жестью послужит тебе пропуском в другой мир или будет этой… Ага, охранной грамотой! При условии, конечно, что ее не конфискуют на границе, – говорят, польские таможенники – настоящие звери.

Второй предмет я тоже решаю взять с собой. Что не менее абсурдно, зато более понятно: уже сам предмет проще, грубее, безо всякого мистического наполнения, зато со вполне понятной символикой. Небольшой кусок бетона, с одной стороны гладкий, с другой имеющий бугристый скол. Чья кирка отколола этот кусочек? Или, может, то был тяжелый молот, какими разбивали бетонный монолит, некогда разделивший Берлин на части? Точнее, на части разделили целый мир, и вот он опять воссоединяется (в те дни так думалось), а кто же откажется от раритета, свидетельствующего об эпохальном событии?

Кусок стены привез Франц, бывший в ту пору в Берлине. Что пробудило во мне страшную зависть – я-то был еще подростком, которого не пустили на великий праздник воссоединения. Сводный брат пребывал в эйфории, и я полностью разделял эти чувства, поэтому поместил невзрачный кусок бетона на полку под стекло, словно это был фрагмент кладки иерусалимского храма. Помнилось, возбужденный Франц принес только что опубликованное эссе Патрика Зюскинда, в возмущении потрясая журналом.

– Посмотри, что пишет автор «Парфюмера»! Читал? Тогда почитай! Он пишет: нам, оказывается, было уютно в том мире, со стеной! И к этому новому миру нам надо привыкать! Ты понял?! Ему надо привыкать! Ему неуютно, гораздо уютнее было сидеть за стеной и писать истории своих убийц! Нет, это поколение стариков, они так ничего и не поняли!

Предвидел ли Франц, что спустя годы сделается героем истории, которая напомнит Зюскинда? Вряд ли предвидел, он вообще был оптимистом, мрачные прогнозы отметал с порога. Франц был легкий, что проглядывало и в летящей походке, и в свободной манере общения, и в той легкости, с какой ему покорялись обстоятельства. В каком-то смысле он вообще не был немцем, отличался от общей массы и внешне, и внутренне. Что кого-то могло сделать изгоем, но только не Франца, умевшего найти общий язык даже с турками. Они тогда поселились в соседнем районе, заняв дешевое социальное жилье и начав разрушение старых, еще гитлеровских времен зданий. Работа была тяжелой и грязной, немецкие рабочие разбивать вручную мощные бетонные конструкции не желали, турки же брались за это охотно – несмотря на тяжелые травмы и даже смертные случаи. А поскольку школа Франца располагалась неподалеку от турецкого квартала, стычки с чужими подростками были неизбежны.

После одной из таких стычек на развалинах старого универмага обе стороны могли записать себе в актив выбитые зубы и порванную одежду противника. Назревала повторная «атака», стороны запасались камнями, когда Франц неожиданно сказал:

– Постойте. Дайте полчаса, я с ними договорюсь.

Получаса не потребовалось – буквально через десять минут он привел высокого смуглого парня, сказав: это Исмаил, он хочет с нами дружить. И остальные хотят – при условии, что мы не будем их бить. В тот раз дипломатия Франца вызвала общее восхищение, стычки прекратились, а Исмаил вскоре перешел учиться в класс Франца. Ну и как тут не счесть себя человеком мира? Тем более что в роду нашей матери были англичане и шведы, как мы выяснили после исследования генеалогического древа, а один из предков его отца Жан-Жака оказался поляком, служившим во французской армии еще Наполеону Бонапарту.



– Получается, что я – европеец! – восклицал Франц. – Человек новой Европы!

– А я? – спрашивал я ревниво.

– И ты тоже! Это вообще глупо: разделять людей на страны и нации! Помнишь, до чего это доводит? До Маутхаузена!

Более всего ему хотелось присоединить к созданной в воображении Европе ту «медвежью шкуру», чей ближний край начинался в белорусских лесах, а дальний омывали волны Тихого океана. Тут и непомерные амбиции сказались, и комплекс вины – все-таки в его жилах текла кровь двух завоевателей, пытавшихся (бесславно) покорить Россию. Тогда и появился старый солдат. В школе Франца он преподавал географию, но в запасе имел язык, выученный во время пребывания в советском плену. Почему-то более всего запомнилось, как он рассказывал про лес, покрывавший огромные пространства.

– Зимой 42-го меня ранили в районе Ладожского озера, и я полетел в госпиталь в Кенигсберг. Наш старенький «Ю» делал примерно двести километров в час, а всего я летел больше пяти часов. И что видел внизу? Один лес! Лес, лес, ничего, кроме леса! А если бы я полетел на Урал? Туда нужно было бы лететь двадцать часов, и я видел бы то же самое…

Старый солдат (тогда не очень старый) валил русский лес в течение пяти лет, и вряд ли нанес серьезный ущерб тамошней природе. Работа была адская, обморозив правую руку, он лишился двух пальцев, но почему-то не проклинал ту страну. Он даже отозвался на просьбу странного подростка преподавать язык.

– У тебя хорошо получается… – покачал он головой после первого урока с Францем. – Запоминаешь прямо на лету!

Оценка моих результатов была сдержанной, но я дал себе слово: не уступлю брату! Потом долгое время казалось: чуждый язык лишь отягощает мозг, который мог бы освоить, допустим, испанский, хорошо помогающий путешественникам на Майорку и Тенерифе. Но вот настал час, когда заложенное старым солдатом должно пригодиться – вместе с картами, спальным мешком и доской, покрытой жестью…

Амбиции начали удовлетворяться спустя годы, когда Франц попал на работу в институт Густава Штреземана. Стена к тому времени давно рухнула, межнациональные связи интенсивно налаживались, и укреплять их должны были сотрудники этого учреждения, расположенного в Бонне, в двух шагах от правительственного квартала. Естественно, что Франц был тут в первых рядах, сделав за год головокружительную карьеру от младшего сотрудника до заместителя директора. Он курировал самое сложное и рискованное восточное направление. Он любил рисковать, как тогда, с турками, что после драки могли в слепой злобе изувечить его или даже убить. Ведь там, где риск, интересно!

А если еще страсть вспыхнет? То есть вмешается личное начало? Тогда интерес умножайте на два, а риск – на десять, потому что страсть, как известно, слепа, она не видит дальше своего носа и губ объекта желания. У этой русской были какие-то невероятные губы: полные, нечетко очерченные, они постоянно меняли конфигурацию, шевелились в разговоре, расходились в улыбке, вытягивались трубочкой для поцелуя… Не помню, чтобы они были статично сжаты или поджаты, и это непрестанное движение ярко-малиновых губ, надо полагать, завораживало особи мужского пола. Франц, во всяком случае, был загипнотизирован и, когда она что-то говорила на семинаре, устроенном в институте на День святого Сильвестра, замирал, будто мышь под взглядом змеи.