Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 30

Пойдём со мною, команданте, в такие дали,

где я не всхлипывал «Подайте!», -но подавали.

В году далёком, сорок первом, пропахшем драмой, я был мальчишкой бедным-бедным в шапчонке драной.

В какой бы ни был шапке царской и шубе с ворсом, кажусь я мафии швейцарской лишь нищим с форсом.

Как бы в карманах ни шуршало,

для подавальщиц

я вроде драного клошара

неподобающ.

Перрон утюжа, словно скатерть, тая насмешку, носильщик в жисть мне не подкатит свою тележку.

Когда в такси бочком влезаю, без безобразий, таксист, глаза в глаза вонзая, бурчит: «Вылазий!»

Сказала девочка в Зарядье: «У вас, мущина, есть что-то бедное во взгляде. Вот в чём причина!»

И я тогда расхохотался.

Конец хороший!

Я бедным был. Я им остался.

Какая роскошь!

Единственная роскошь бедных есть роскошь ада, где нету лживых морд победных и врать не надо.

Единственная роскошь бедных есть роскошь слова в пивных, в колясках инвалидных, с присвистом сплёва.

Единственная роскошь бедных есть роскошь ласки в хлевах, в подъездах заповедных, в толпе на пасхе.

Единственная роскошь бедных -в трамвае свалка, зато им грошей своих медных терять не жалко.

А если есть в карманах шелест, всё к чёрту брошу, и я роскошно раскошелюсь на эту роскошь.

Умру последним из последних, но с чувством рая. Единственная роскошь бедных -земля сырая.

Но не дают мне лица, лица уйти под землю. Я так хотел бы поделиться собой - со всеми.

Всё, что я видел и увижу, всё, что умею, я и Рязани, и Парижу не пожалею.

Сломали кости мне на рынке, вдрызг избивая, но всё отдам я Коста-Рике и Уругваю.

От разделённых крошек хлебных и жизнь продлится. Единственная роскошь бедных всегда делиться.

Актриса не могла разломить краюху хлеба так, как его разломила когда-то сибирская крестьянка на перроне. Актриса очень старалась, но в пальцах была ложь. И тогда за плечом оператора я увидел в толпе любопытных старуху. У неё были глаза женщины, отстоявшей в тысячах очередей. Её не нужно было переодевать, потому что в восемьдесят третьем году она была одета точно так же, как одевались в сорок первом.

- Может быть, попробуете вы? - тихо спросил я.

Она взяла узелок с краюхой и присела на мешок, прислонённый к бревенчатой стене железнодорожного склада. Не обращая никакого внимания на стрекот включившейся камеры, она не просто посмотрела на стоявшего перед ней мальчика, а увидела его и поняла, что он - голодный.

- Иди сюда, сынок, - не произнесла, а вздохнула она и стала развязывать узелок. Она разламывала хлеб, чувствуя каждую краюху его шершавинку пальцами. Точно разделив пополам краюху, она протянула её мальчику так, чтобы не обидеть жалостью. А потом легонько поправив левой рукой седые волосы, выбившиеся из-под платка, поднесла правую ладонь ко рту лодочкой - так, чтобы не выпало ни одной крошки! - слизнула их, неотрывно глядя на жадно жующего мальчика, и наконец-то не преодолела жалости, всё-таки прорвавшейся из полыхнувших мучительной синевой глаз. Оператор заплакал, а у меня исчезло ощущение границ между временами, между людьми, как будто передо мной была та самая сибирская крестьянка из моего детства, протягивавшая мне половину краюхи той же самой рукой с тёмными морщинами на ладони, с бережными бугристыми пальцами, на одном из которых тоненько светилось дешёвенькое алюминиевое колечко.

Что может быть прекрасней исчезновения границ между временами, между людьми, между народами.

Я уважаю вас,

пограничники розоволицые,

хранящие нашу страну,

не смыкая ресниц,

а всё-таки здорово,

что в ленинской книге «Государство

и революция»

предсказан мир,

где не будет границ.

В каждом пограничном столбе

есть что-то неуверенное.

Тоска по деревьям и листьям -

в любом.

Наверно, самое большое наказание для дерева -

это стать пограничным столбом.

На пограничных столбах отдыхающие птицы,

что это за деревья -

не поймут, хоть убей.

Наверно,

люди сначала придумали границы, а потом границы стали придумывать людей. Границами придуманы -полиция, армия и пограничники,

границами придуманы

таможни

и паспорта.

Но есть, слава богу,

невидимые нити и ниточки,

рождённые нитями крови

из бледных ладоней Христа.

Эти нити проходят,

колючую проволоку прорывая,

соединяя с любовью - любовь

и с тоскою - тоску,

и слеза, испарившаяся где-нибудь в Парагвае,

падает снежинкой

на эскимосскую щеку.

И, наверное, думает

чилийская тюремная стена,

ставшая чем-то вроде каменной границы:

«Как было бы прекрасно,

если б меня разобрали

на

луна-парки, школы

и больницы.»

И наверное, думает нью-йоркский верзила-небоскрёб,

забыв, как земля настоящая пахнет пашней,

морща в синяках неоновых лоб:

«Как бы обняться -

да не позволяют! -

с кремлёвской башней».

Мой доисторический предок,

как призрак проклятый, мне снится.

Черепа врагов, как трофеи, в пещере копя,

он когда-то провёл

самую первую в мире границу

окровавленным наконечником

каменного копья.

Был холм черепов.

Он теперь в Эверест увеличился.

Земля превратилась в огромнейшую из гробниц.

Пока существуют границы,

мы всё ещё доисторические.

Настоящая история начнётся,

когда не будет границ.

Но пока ещё тянутся невидимые нити,

нам напоминая про общее родство,

нету отдельно ни России,

ни Ирландии,

ни Таити,

и тайные родственники -все до одного. Моё правительство -всё человечество сразу.

Каждый нищий -мой маршал, мне отдающий приказ. Я - расист,

признающий единственную расу -

расу

всех рас.

До чего унизительно слово «иностранец». У меня на земле

четыре с половиной миллиарда вождей, и я танцую мой русский, смертельно рискованный танец, на невидимых нитях между сердцами людей. А все гитлерята

хотели бы сделать планету ограбленной, её опутав со всех сторон нитями проволоки концлагерной, как пиночетовский стадион.

Я стоял на скромном австрийском кладбище в местечке Леондинг над могилой, усаженной заботливо розовыми геранями. В могильном камне с фотографиями не было бы ничего необычного, если бы не надписи: «Алоиз Гитлер. 1837-1903» и «Клара Гитлер. 18521907». Один из гераниевых лепестков, сдутых ветром, на мгновение повис на застеклённых мрачновато-добродушных усах дородного таможенника, казалось, ещё не просохших от многих тысяч кружек пива. Капля начинавшего накрапывать дождя уважительно ползла по седине добродетельной сухощёкой фрау. В лицах родителей Гитлера я не нашёл ничего крысиного. Но когда я вспоминал о том, что натворил на земле их сын, мне казалось, что под умиротворённой розовостью могильных гераней копошатся крысиные выводки.

Гитлер был мышью-полёвкой, доросшей до крысы. Крысами не рождаются - ими становятся. Как же он стал крысой всемирного масштаба, загрызшей столько матерей и младенцев?

На фоне детского церковного хора в монастыре Ламбах мальчик Адольф поражает эмбриональной фюрерской позой - он стоит в заднем ряду выше всех, с подчёркнутой отдельностью, сложив руки на груди и устремив глаза в некую, невидимую всем остальным точку. Впрочем, и на других фотографиях он стоит выше всех, хотя был маленького роста. На цыпочки он привставал, что ли? Откуда такая ранняя мания величия?

Он был одним из шести детей. Его пережила лишь Паула, скончавшаяся в 1960 году. Густав прожил всего два года, Ида - два года, Отто - всего несколько месяцев, Эдмонд -шесть лет. Кто знает, может быть, когда крошка Адольф появился на свет, отец ворчливо говорил матери: «Судя по всему, и этот долго не протянет.»

Может быть, Адольф, подсознательно запомнивший эти разговоры, уверовал в свою исключительность, когда выжил?

Гитлер вырос сиротой в доме тётки, приютившей его. Может быть, его озлобил чёрствый хлеб сиротства? Правда, никаких сведений о том, что тётка била его или держала в чёрном теле, нет. По некоторым версиям, бабушка Гитлера по материнской линии была еврейкой, и в школе его дразнили «жидом». Не отсюда ли его патологический антисемитизм? Но нет ли в этой версии антисемитского привкуса?