Страница 11 из 27
И души моей государство,
где напарники все и родня,
ты —
всемирное пропетарство,
воспитующее меня.
Гваякиль, 1971
Моя перуанка
В час, когда умирают газеты,
превращаются в мусор ночной,
и собака, с огрызком галеты
замерев, наблюдает за мной,
в час, когда воскресают инстинкты,
те, что ханжески прячутся днем,
и кричат мне: «Эй, гринго! — таксисты. —
Перуаночку хочешь — катнем!»,
в час, когда не работает почта
и бессонно стучит телеграф,
и крестьянин, закутанный в пончо,
дремлет, к статуе чьей-то припав,
в час, когда проститутки и музы
грим размазывают по лицу
и готовится будущий мусор
крупным шрифтом — ьо всю полосу,
в час, когда все незримо и зримо,
я не в гости и не из гостей
прохожу авенидою Лимы,
как по кладбищу новостей.
Вся в плевках и грейпфрутовых корках
пахнет улица, словно клозет,
но всмотрись — человеческий контур
проступает сквозь ворох газет.
Это, скорчившаяся глухо,
никого ни за что не виня.
себе сделала пончо старуха
из событий вчерашнего дня.
Завернулась, от холода прячась,
в право-левое до бровей.
Все равно ей, что левость, что правость, —
лишь бы стало чуть-чуть потеплей.
Завернулась в скандалы, интриги
и футбольные матчи до пят.
Из-под ног манекенщицы Твигги
ее ноги босые торчат.
Лимузины, подлодки, ракеты
навалились, к асфальту прижав.
Скачки, яхты, стриптизы, банкеты —
все лежит на крестьянских плечах.
И витринная белая лама
видит горестно из-под стекла:
на лопатках ее кровь Вьетнама
проступает сквозь фото, тепла.
Из-под сора всемирного рынка,
не умея все это понять,
смотрит ламой затравленной инка —
•человечества скорбная мать.
Ее кривда эпохи согнула,
придавили ее этажи,
и она, как живая скульптура,
правда мира под ворохом лжи.
О витринная белая лама,
ты прижмись к ее впалой груди,
ее высвободи от хлама,
в Сьерра-Бланку ее уведи!
Представитель державы великой,
молчаливо склоняюсь как сын
перед этим измученным ликом —
скорбным ликом в каньонах морщин.
Ведь забилась внутри одичало,
под лохмотьями еле дыша,
величайшая в мире держава —
человеческая душа.
«Перуаночку, гринго!» — с присвистом
мне кричат, а я молча стою.
Не хочу объяснять я таксистам,
что нашел перуанку мою.
Лима, 1971
Ключ коменданте
Нпши кони идут к деревушке,
где ты был убит,
команданте.
H.h. о политике, пропасть —
и слишком налево,
и слишком направо.
Отпустите поводья, мучачос *,
коням их спокойно отдайте,
может, вывезут кони, —
иначе мы сгинем напрасно.
Скал угрюмые скулы.
В них есть партизанское что-то.
Ветер, словно ваятель,
с тоскою и болью их высек.
Облака тяжелы, неподвижны
над вами, леса и болота,
как усталые мысли
нахмуренных гор боливийских.
Вверх и вверх мы стремимся,
как будто уходим от чьей-то погони
Лучше — к призракам в горы,
чем сжиться с болотною тиной.
Мне диктуют ритм этих строчек
поклацывающие подковы,
спотыкающиеся о камни
на смертельной тропе серпентинной.
Но плохие поводья — нервы.
Я не то что особенно трушу,
но бессмертия трупный запах
ощущаю нервами всеми.
Мучачос — парни.
Вспоминать о тебе, коменданте, —
перевертывает всю душу,
и внутри тишина такая,
что похоже — землетрясенье.
Команданте,
тобой торгуют, набивая цену выше,
но твое дорогое имя
продают задешево слишком.
Не чужими, своими глазами,
команданте,
я видел в Париже
твой портрет, твой берет со звездою,
на' модерных «горячих штанишках».
Борода твоя, команданте,
на брелоках, на брошках, на блюдцах.
Ты был пламенем чистым при жизни.
В дым тебя превращают, и только.
Но ты пал, команданте, во имя
справедливости, революции —
не затем, чтобы стать рекламой
для коммерции «левого» толка.
Ты пристрелен был в этой школе.
Конь мой замер.
«Где ключ от школы?»
Нелюдимо молчат крестьяне.
В их глазах виноватая тайна.
Дверь на ржавом замке висячем.
В окна глянешь — темно и голо,
и стена бела, словно парус
корабля, где нет капитана.
Дремлет колокол сельский старинный.
Тянет пьяница пиво из банки.
У дверей навоз лошадиный,
как посмертные хризантемы.
76
Повторяю: «Где ключ от школы?
Ключ! Понятно?!» — кричу по-испански.
«Мы не знаем, сеньор, не знаем...»
Не пробьешь крестьян, словно стены.
Где же все-таки ключ от школы,
от души твоей, команданте?
Что ж, пора нам обратно, мучачос.
Облака беременны громом.