Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 73

Мистики завещали нам то, что можно было бы назвать бодрствованием душевных качеств, продиктованным целокупностью жизни. Речь не об отдельности того или иного возгордившегося свойства, но о служении высшему единству, захватывающему вышней волей: «…в упомянутом единении, к которому ее готовит и ведет эта темная ночь, надлежит душе быть преисполненной и наделенной преславным великолепием, проистекающим из общения с Господом Богом»{86} (Сан-Хуан де ла Крус, «Темная ночь»). Истончаясь, душевные качества достигают такого бестелесного напряжения энергии, что должны преобразиться и преодолеть себя, дабы обрести путеводную нить горного света: «…духу надлежит истончиться и закалиться, приблизясь ко всеобщему и соприродному смыслу…»{87} («Темная ночь»), Отрешась в этом истончении от своего единственного смысла и приумножив проницательность духа, подобно преследуемой рыси, поэзия от вдохновенного единства возвращается к вершине блаженства в некоей судороге, в новом рождении зрения и слуха, и шествует, как повествуется в «Темной ночи», «восхищенная всем видимым и слышимым, так что странным и неведомым мнится ей то, к чему приучена она обыкновением…»{88}. Этот путеводный смысл, с очевидностью явленный в сиянии, охватывает шествующего в ночи «пламенем влечения». Новый смысл делает, казалось бы, еще притягательней новый вкус. Но прежде, чем прийти к испытанию вкуса, путник находит листок, который есть не столько поверхность, открытая проникновению, сколько само губчатое влечение, унимаемое лишь нежностью росы. Этим переживанием cum plantibus[11] обозначается высшее свойство ночи, безмолвно входящей в нас. У святой Тересы{89}, изваянной Бернини, растущее беспокойство складок не затмевает пламени влечения. Подхваченные этим пламенем, приуготованные к спасению, которое претворяет естество влекущей силы, воспламененные чувства уступают тому, что иначе могло бы стать судорогой разрушительного восторга. Темная ночь одаряет нас не начатками несказанных экстазов, а хранительным смыслом, ночным смыслом, предпочитающим оставаться тайной, ведя потаенной лестницей. («Ты укрываешь их под покровом лица твоего от мятежей людских, скрываешь их под сенью от пререкания языков»{90}, — цитирует «Темная ночь».) Ибо осеняющая нас своим всеобщим покровом ночь пробуждает каждого к раскрытию собственных глубин, к собиранию выкупа, который каждый назначает по собственной неизреченной мере. Ночь и противостоит нам, и омывает нас: ее океан является в неповторимости всякого сновидения, в быстротечных знаках, читаемых обновленными ночными чувствами.

Скрытая природа входит в Сан-Хуана незамеченной, точнее — с одной-единственной отметиной: она переодета, заново составлена. Это выход в подземные глуби, к протяженности растения, но с нанесенной на лицо лунной маской. Однако и само это пространство как будто готовится к новому переодеванию и уже сейчас, в ненасытном пламени ночных чувств, начинает игру в сочетания чисел. А выйдя переодетой, природа словно замирает, опасаясь преследования, подобно антилопе, бросающей взгляд на свои следы и пути. Она выходит незаметной, но из страха, что узнавание расколет ее целокупность, обращается к маскам. Перед водяными метаморфозами Гонгоры, его равниной спящих козопасов и точнейшим компасом укрывшегося путника, Сан-Хуан, чтобы уйти в ночь и глубину, прибегает к новому одеянию: белая туника, зеленый щит и красный камзол. Игра цветов преображает образ, трансформирует форму. Как будто, преобразившись в ночном уборе, расходящийся смысл переводит метафору в воображаемый строй речи, давая начало неисчерпаемым превращениям образа. Возмущенье ветра, рожденное лучезарным миром дона Луиса, раздраженно возвращает сокола к иносказанию о самом себе, тогда как у Сан-Хуана переодевание[12] исполняет чувства существами и просторами ночи. Отметим переход туники в красный камзол, одушевленный глазками дождя: начинается новое преображение, и все поглощено зеленым щитом. Фехтуя с ним, словно на сцене венского балета эпохи Просвещения, дворецкий в красном камзоле исчезает, вновь заслоненный туникой. А та снова сменяется игрой зеленого щита, когда дворецкий в опять мелькнувшем красном камзоле задувает свечи в шандалах и уходит. Забавляясь переодеваниями, Сан-Хуан твердой рукой держит всю эту полночную хореографию, а гонгорианскому лучу остается его единственный смысл — вне пространств темной ночи и укрытий, чтобы свыкнуться с темнотой.

Все живое в царстве поэзии in extremis[13]{91} проникается парадоксальной и титанической верой в спасение. Недвижный, праздный, ленивый, отчужденный и священнодействующий дон Луис тоже существовал тягой или порывом к преображению. Чтобы достигнуть желанного, необходимо было отречься от какого бы то ни было поиска, приключения или влекущего мига, иначе говоря — жить неподвижно. Так судьба втайне готовит саморазвивающуюся личность, ищет субъекта роста, неудержимого в своем чувстве прирожденной метафизики пространства. «Во сне у души глаза рыси»{92}, «все спящие — собратья» — изречения, созданные культурой, в которой истинного мудреца отличают досуг и манера носить тогу. Тот, кто празден, на самом деле непрерывно занят. Лень — своего рода врата в культуру утончения животного голода. Это очевидно: стоит обратиться к священным животным или пращурам, преображенным в мифических гигантов. Всякий бык крылат, всякая рысь тучна, всякий орел — двуглавый. Как учит аркадский идеализм северных литератур, культура — или, если угодно, опоэтизированная поэзия — ведет к непорочности ничуть не хуже, чем первобытность или дикость. А если поэзия — согласно немецким идеологам разрыва, столь же далеким от греческой традиции демона, сколь истина от зла и добра, — и вправду приводит к невинности, в которой мы только и обретаем освобождение от труда как грубого и единого для всех ярма, тогда, стало быть, именно в поэзии досуг содействует наибольшему на данный миг разнообразию. Лишь воспитанный на этой традиции европеец мог написать: «Если бы подобно Рейну иссякнуть в песках!»[14]{93} Не быть, стать неощутимым, избегнуть воплощения в слове — вот импульс всех крупнейших поэтов нашей эпохи от Поля Валери до Антонена Арто{94}, которые, кажется, достигают самых тонких и священных форм животного магнетизма, даруя отдых и предел зрению, переходящему уже в литургию.

Тяге к преображению у Сан-Хуана сопутствует то, что можно было бы назвать утверждением ночной стороны мира[15]{95} или, если угодно, утверждением отрицания. Сан-Хуан готовится к незаметному уходу, когда темная ночь обступает гору согласия, сливаясь с морем будто воплощенной res extensa[16]{96} или водопадом, словно он неисчерпаем. Это и есть утверждение отрицания: никакого нептунова захватничества ради того, чтобы предстать перед высшей формой. Отрицание как отход и безыскусность влаги, которая ласково возвращается приливом околоплодных вод утверждения. Два этих великих стиля жизни или, если выразиться более рискованно, стиля неопоэтизированной поэзии — основная помеха тому, чтобы у испанцев была великая поэзия. Стоило Испании расстаться со своей теократией, или, говоря иначе, стоило пережившему себя испанцу сделаться всего лишь американским креолом на подламывающихся и оцепеневших собственных ногах; стоило потерять всякую связь между повседневным существованием и таинственным во всей ясности смыслом жизни, доживая в трагической беззаботности, — как испанцы утратили и смысл великой поэзии, утратили, если вспомнить о сумрачных перспективах эпохи, видимо, навсегда. Увы, нет никаких оснований предсказывать перенос старых или явление новых богов: теократическому образу жизни противопоставлен отказ от смысла и — относящийся, правда, к крупнейшим достижениям западной культуры — дуализм, неразрешимое противоречие между гонгорианским лучом обретения и познания, с одной стороны, и благословенными околоплодными водами Сан-Хуана, с другой. Если этот дуализм будет превзойден и вновь потонет во вдохновенном свете, где смысл жизни достигнет высшей формы — священного таинства прикосновения к человеческой плоти, — лишь тогда поэтическая необходимость снова предстанет пропитанием, превышающим голод познающего, самой бесценностью въяве.

11

Вместе с растительностью (лат).

12

«Уяснив причины, по каким душа именовала это созерцание „ступенями тайны“, и подойдя к третьему слову стиха, где названа она „переодетой“, остается уразуметь, по какой причине говорит душа, будто вышла „переодетой на ступенях тайны“. А для этого надлежит понять, что переодеться значит затаиться, укрыв себя иным одеянием и образом, нежели прежние, либо затем, чтобы под упомянутым одеянием я нарядом выказать волю и притязание, вложенные в сердце ради милости и воли того, кто желанен; либо же чтобы укрыться от соперников и наилучшим образом совершить задуманное. Эти одежды и наряд яснее выражают влечение сердца и лучше укрывают от противников.

И так как душа, пронзенная любовью к супругу своему Христу, притязает снискать его милости и сподобиться воли, то выходит переодетой в тот наряд, какой в наиживейшем образе выражает влечение духа и в каком будет наиболее безопасна от своих соперников и противников, каковы дьявол, мир и плоть. И потому имеет она одеяние трех цветов, и они суть белый, зеленый и красный» («Темная ночь», см. всю XXI главу).

Фрэзер указывает, что друиды, обращаясь к богам, употребляли белый, зеленый и красный цвета. Сан-Хуан де ла Крус, конечно же, знал об этом более раннем обычае. Примеч. автора.

13

В конце концов (лат.).

14

Фраза Амьеля. Примеч. автора.

15

«Утром читал Полю набросанное перед сном введение к статье для „Женевского обозрения“ по поводу диссертации Жана Баруцци. Напомнил Полю слова Бруншвига, когда-то сказанные Жану — тот по справедливости видел в них всю суть его философии: „Какое утверждение стоит за таким отрицанием?“ Сан-Хуан де ла Крус — насколько могу судить по первому впечатлению — это суверенность отрицания, достигающего максимума положительного смысла и становящегося, как прекрасно пишет Жан в одном месте, „утверждением ночной стороны мира“. Не терпится прочесть главу с критикой различных понятий: чувствую, что все вертится вокруг этого» (Шарль Дю Бо. Дневник Т. 2. С. 139) — Примеч. автора, в оригинале — по-французски.

16

Протяженность (лат.).