Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 51

— Женщина, — как на одесском привозе, прицениваясь к буракам с синенькими. — Вы меня, конечно, извиняйте, но я прерву ваше застолье.

Горбунья разрешает без любезности:

— Прерывай.

— Балабус, — как на том же привозе, — я вас узнал. Мы учились в одном классе и жили в соседних домах.

— Простите, но я вас не помню, — отвечает Финкель. — У меня плохая память на лица.

— Вы простите: она у меня хорошая. Вашу жену тоже помню. Интересная женщина, очень мне нравилась… — Смотрит на старушку: — Это были не вы.

Общая неловкость, но унять его невозможно.

— Сейчас вы меня припомните. Был диктант, и я написал слово «жеребенок» таким образом — «же ребенок». Доказывал потом: «Это же ребенок», а мне поставили двойку.

— Как же, — улыбается Финкель. — Такое не забывается.

— Вот видите! Учительница сказала: «Ты плохо начинаешь, Яша», а я ответил: «Зато хорошо закончу». Кто думал, что это произойдет в Иерусалиме?

Щелкает каблуками:

— Майор Финтиктиков. В отставке майор и в отставке Финтиктиков. Что скажете о моей фамилии?

— Редкая для еврея. Однако не хуже прочих.

Торжествующе:

— Вот!.. С ваших бы уст да в Богово ухо. А внук сказал: «Чересчур длинная фамилия. Бессмысленная трата букв», решил укоротить. Фин, Зеев Фин. Тут уж я возмутился: «Вей из мир!.. Фин! Что за Фин?! С двумя „н“ на худой конец?» — «Зачем, — говорит, — с двумя? С одним достаточно». — «Фин! — кричу. — Огрызок какой-то от Финтиктикова… Обобрал! Обкорнал отца, деда с прадедом, я не переживу!..» Тогда он поменял фамилию на Цимхони. Потому что не ест мяса.

— Да, — соглашается Финкель, — не простой случай.

— Вы понимаете! — ликует. — Вы меня понимаете!.. Я ему говорю: «Цимхони по-нашему — Вегетарианцев, еще больше букв в слове». Внук отвечает: «Я не живу по-вашему».

Спрашивает:

— Не поменять ли и мне фамилию? Заодно с ним? Бывший Финтиктиков, ныне майор Цимхони… Но я люблю мясо. Особенно курицу. Что посоветуете?

Бурно хохочет. Слеза пробивается от смеха в выпученном глазу.

— Видали? Нет, вы видали? Чуть что, глаза мокреют. «Финтиктиков, — говорили в полку, — не быть тебе генералом. Слезлив не по чину». А я отвечал: не по чину обрезан.

Клетчатые, в синеву, панталоны коверного в цирке, широкие и короткие, клетчатая шапка с козырьком и оранжевым помпоном: выйти на манеж, заверещать пронзительно до дальней галерки: «Здравствуй, Бим!», шлепнуться носом в опилки, чтобы заалел на потеху зрителей.

— Вас не удивляет мой наряд? — продолжает бравый отставник. — Отдыхаю после мундира, погон с портупеей, казенных гаткес под брюками, которых стыдился в дамском обществе. Отдыхаю сознательно и бесповоротно: чего стесняться? Недаром говорил мой шофер: однова живем.

Излишки живота сползают с туловища, обвиснув над брючным поясом, в глубинах голубой, в разводах, рубашки. Зубы белые, крепкие, не иначе вставные. Бритая наголо голова, спереди чубчик.

Старушка интересуется:

— Ты у кого стрижешься?

Изумляется:

— Вы заметили? Нет, вы заметили? Это же «бритый бокс». Единственный «бритый бокс» на всю страну! Мастер старенький, руки трясутся: бреет по волосу, потом против волоса, денег с меня не берет. «Ради прежних утех, — жмурится. — Сладостных ради переживаний. Еще бы „Шипром“ освежить, да где ж его взять? В войну тоже не было „Шипра“. Весь выпили».

Снова хохочет.





— Идн, назначаю вам свидание. В этом кафе. Бли недер. Не зарекаясь. Посидеть, вспомнить былое. Мастер советует, у него опыт: «С клиентом полагается беседовать, больше заплатит. С дураком говори по-дурацки. С умником продержись пару минут».

— Пару минут, — повторяет Финкель, давая понять, что разговор закончен. — Больше и нам не осилить.

Но Финтиктиков не уходит:

— Что я хочу сказать… А биселе, самую малость, пока мороженое не растаяло. Воевать не довелось, но вся служба прошла при оружии, и у меня есть соображения. Судьбу человеческую — ее полноту — надо оценивать по тем возможностям, которые у каждого были. Чтобы погибнуть. Вы со мной согласны?

— Проясните, — просит Финкель; это уже любопытно, до этого следовало додуматься самому, уложив в очередной сюжет.

— Мы с вами погодки, и большая война малолеток не зацепила. Но возможности были, еще какие! В сороковом году наша семья переехала с Украины в столицу, не то пропали бы за милую душу. В сорок первом собирались летом под Житомир, но отца не отпустили с работы, — в какой яме лежали бы наши кости? Не падала на нас бомба при немецких налетах: хоронились в подвалах, в туннеле метро, — на кого-то она падала. Не разбомбили с самолета эшелон, когда уезжали из Москвы…

— И наш, — соглашается Финкель. — Не разбомбили.

— А в нас, — сообщает горбунья, — попали сразу. В лесном овраге. Из пулемета. Но мы выжили. Не все, конечно. Одна я…

…ее прятала польская семья. На хуторе возле Слонима: отец, мать, дочь Ванда. Девочка была крохотная от долгого недоедания, много места не занимала; утаивали ее в кадушке из-под квашеной капусты, в кислом задыхе, накрыв поверху деревянной крышкой. «Вот, — радовалась Ванда, — ночь прошла, немцы не явились…» — «Я не волнуюсь по одной лишь причине, — вздыхала пани Мазовецкая. — Мы прячем ее не ради заработка, и Всевышний нам поможет…» А пан Мазовецкий добавлял: «Денег впрок не засолишь. Поверь, деточка, старому человеку: всё проходит, плохое и хорошее…»

Сон настиг нежданно: папа-мама, дедушка с бабушкой, крохотный Велвик-ползунок уселись на пол возле кадушки, справляя траур по самим себе. Дедушка надорвал ворот рубахи, сказал: «У нас пули в груди, но мы еще не умерли. Побудем немного у тебя. Если хочется жить, и очень хочется, дается отсрочка». А остальные молчали. Пили молоко с толстыми ломтями ржаного хлеба, наедались напоследок — не снести их взглядов. Спрашивала, приподняв крышку: «Вы на меня обижены?» Не отвечали. «Возьмите с собой». Опускали глаза. Ушли — оставили Велвика, который не умел ходить: «Он еще не знает, что такое смерть, и поживет у тебя подольше».

Слезы жгли ранки на теле, не давали им заживать; команды у оврага подавляли, не унимаясь: «Шнеллер! Шнеллер!..» Велвик долго еще объявлялся во снах, не подрастая, папа-мама, дедушка с бабушкой усаживались возле кадушки из-под квашеной капусты. «Упокойтесь уже. В ваших укрытиях». — «Нет для нас укрытия…»

Приехала в Иерусалим, сходила на Гору Памяти, затихла во мраке зала посреди душ-огоньков, вслушалась, затаившись: «Рут Лившиц, полтора года, Польша», «Хаим Шиперович, три месяца, Украина», «Эстер Финкельштейн, пять лет, Латвия», — Велвика-ползунка пока не назвали…

Финтиктиков извиняется:

— Отнимаю ваше время, драгоценное на старости. Порядочный человек должен возместить потерю.

— Ну что вы!

— Нет-нет, я обязан. Майор Финтиктиков не богат. Гурништ мит гурништ. Нет у него ничего, кроме государственного пособия и офицерской чести, но этого достаточно. Я вам спою, не возражаете?

Горбунья, шепотом:

— Он безумный.

Финкель:

— Он жизнерадостный, но порой это одно и то же. Мы вас слушаем.

Поет — руки по швам:

— «Штейт уф, ир але вер, ви шклафн…» Нравится?

— Очень. Но что это?

Глаза таращит под густыми бровями:

— Вот и они спрашивали: что это? Да еще на партийном собрании. Так «Интернационал» же! На идише! «Ин гундер лебен муз, ин нойт…» Финтиктиков, говорили, откуда нам знать, что «Интернационал»? Может, «Боже, царя храни…» Мы же это в местечке пели, в детском саду: извилину затерло до конца дней.

Хлопает ладонью по животу, тот сотрясается под рубашкой от беззвучного хохота.

— Потом была Москва, школа, где с вами учились. Молодой, дурной, молол языком где попало, родители пугались: «Станешь взрослым, говори свои глупости и садись в тюрьму. Пока что нас за тебя посадят». А я им: так у меня же наследственность! От дедушки Ниселя! Который ходил по улицам, бормотал под нос: «Чтоб у этих газланов, в их закрытых распределителях, убыло — не прибыло…» Дети волновались: «Папа, тебя арестуют!» — «Что такого? Я только думаю». — «Папа, ты думаешь вслух! Тебя привлекут, папа!..»