Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 42

* * *

   Надеждой заразил дядя Коля, пришедший навестить одним из первых, когда меня перевели в общую терапию и разрешили посещение родственников. Он болтал совершеннейшую чушь про Николая Островского, Бетховена. Почти случайно помянул беднягу Гомера. И мы даже поспорили с ним немного о великом слепом. Ну, на предмет личности. Я неожиданно завелась и с жаром доказывала вполне абсурдную, совершенно недоказуемую версию, что автором обеих поэм был ни много, ни мало... Одиссей. Слишком значительное количество достоверного знания о тех временах, которое сейчас только начинает подтверждаться археологическими данными. Слишком много деталей и подробностей, особого значения для сюжетных линий не имеющих. Такое характерно для очевидца и участника. Кто в данном случае мог быть очевидцем и участником? Самое вероятное - Одиссей, муж многомудрый. Вторая поэма чем заканчивается? Расправой с женихами. А дальше? Жили Одиссей с Пенелопой долго и счастливо и умерли в один день? В том-то и дело, что нет. Дальше ничего. Потому, что дальше повествовать не о чем. Предположим, какая-нибудь мстительная или просто заинтересованная гнида выкрала Одиссея из дворца, увезла подальше и ослепила. По целому букету причин наш герой решил не возвращаться. Предпочёл аэдствовать и тем зарабатывать себе на жизнь, заодно прославлять собственные подвиги по городам и весям. Почему не вернулся? Допустим, не без оснований боялся, элементарно хотел жить. Мог подчиниться наконец воле богов, но по-своему, по-одиссейски. Сами смотрите, в обеих поэмах только Одиссей хорош, умён, прозорлив и не жаден, остальные - малосимпатичные личности. Разница между текстами? Легко. Они, скорее всего, писались в разное время человеком разного опыта. "Илиада" - сразу по окончании троянской войны. Наш герой сравнительно молод, возвращается с затянувшейся войны победителем, сочиняет для не выросшего ещё окончательно сына побасенки о великом походе. "Одиссея" - или перед ослеплением или после. Вероятнее, перед. Эдакое объяснение, где его, после падения Трои, ещё десять лет носило. Где был? Может, в рабстве обретался, сознаваться не хотел, изобрёл себе непроверяемое алиби. Логично? Логично. Стоит на карту Средиземноморья посмотреть. Где там десять лет болтаться? Разве по гостям или в рабстве. Кстати, автор - уже потрёпанный жизнью, умудрённый опытом, прошедший переоценку ценностей зрелый человек, ищущий крутых оправданий для себя, такого замечательного.

   Дядя Коля противоречил, хекал и, мне казалось, довольно потирал руки. Память у меня восстановилась в значительной степени, я помнила его манеру при удовлетворительно для него складывающейся беседе хекать и потирать руки.

   - Если принять за основу твою безумную версию, - вкрадчиво подпустил он, - тогда тебе надо обратить внимание вот на что...

   - На что? - перебила я, не успев остыть от интересной исторической реконструкции.

   - Ослепнув, он не покончил жизнь самоубийством, хотя его религия не осуждала радикальное решение проблемы. Это тебе не христианство.

   - Ну-у-у... я полагаю, он предпочёл нести миру правду о себе. В смысле, ему выгодную версию.

   - Ты представь, - голос дяди Коли стал совсем вкрадчивым, - те времена, уровень развития быта, культуры, ужасное положение слепого аэда. Ведь нашёл же человек в душе мужество жить, и мы, потомки, благодаря этому имеем две прекрасные поэмы, серию раскопанных городов микенского периода, целый пласт великолепной культуры, кусок восстановленного знания о прошлом человечества.

   Ах, дядя Коля, дядя Коля, ловко закрутил, провокатор. Я не почуяла подвоха до самого последнего момента. Спорить на новую тему сил уже не хватило, выдохлась.





   - Ты обдумай на досуге, - порекомендовал дядя Коля, прощаясь.

   Боженьки мои, да я теперь только и делала, что думала. У меня на выбор имелось целых три бесконечно увлекательных занятия. Первое - передвигаться вслепую, осваивая мир на ощупь. Здесь существовали суровое ограничение в виде жёсткого постельного режима. В туалет, правда, разрешали ходить. Но кто-нибудь непременно вёл меня туда: мама; медсестра Юля, неуёмная болтушка, трындевшая без остановки обо всём на свете; молчаливая сиделка, которую наняли для меня специально. По уверениям родителей, для единственной на всю больницу офигенной травмы, то есть для девушки с офигенно интересной травмой, администрация выделила одноместную палату-бокс. Увы, одна я в ней почти не оставалась, постоянно ошивались разные люди. Исследовать шикарные апартаменты не представлялось возможным. Стоило только сесть на кровати, как один или несколько голосов одновременно истерично приказывали:

   - Лежи! Тебе нельзя...

   Мне теперь почти ничего нельзя было. Радио и музыку слушать запретили. На неопределённый период. Пока не подлечусь. Приходилось обращаться ко второму интересному способу времяпрепровождения - исследовать мир на слух. Звуки шагов, скрипы, шорохи, интонации голосов. А ещё к третьему способу - вспоминать и думать, думать.

   Счёт дней я вела свой - по кормёжкам. Самый длинный промежуток времени был между ужином и завтраком. Наступала ночь. Для нормальных людей. Для меня ночь господствовала всегда. Правда, настоящей ночью постепенно угасали, затихали звуки, и если раздавались вдруг чьи-то шаги, голоса, то звучали они на удивление объёмно, гулко. Спалось мне плохо, зато думалось очень хорошо. Прокручивались в голове разные мысли, в основном связанные с потерей зрения. Кто виноват? Витька? Нет. Сама? Наверное, больше других. Но как легко судить с высоты точного знания о последствиях своих и чужих действий, поступков. Хм, интересно, если бы я заранее знала, чем для меня закончится дурацкий порыв защитить другого человека, - другом Славку, после его гадства, я больше считать не могла, - полезла бы спасать или послушалась Логинова? Наверное, полезла бы сгоряча. И вообще, когда я слушалась Логинова? Он от того и бесился.

   Как все дороги в глубокой древности вели в Рим, так все размышления рано или поздно сводились к Серёжке, превратившемуся теперь для меня в натуральное минное поле. Любой шажок приводил к взрыву. Я никогда больше не увижу шёлковых переливов горького шоколада его глаз, ехидную усмешку. Могу лишь вспоминать, воображать мысленно. И ему, здоровому, красивому молодому парню, у которого вся жизнь впереди, разумеется, не нужна слепая. Поэтому о Логинове я старалась не думать, не спрашивать. Хватало слов Шурика о том, что Логинов любит... э-э-э... любил меня, а не Танечку. Грело сколько-то.

   По моим подсчётам, прошло не меньше двух недель в отделении общей терапии, заполненных капельницами, уколами, таблетками, массажами от пролежней и дикой тоской по разным, весьма существенным поводам, прежде чем мне разрешили садиться, потом вставать. Начались бесконечные анализы и обследования. Меня возили в кресле-каталке в разные уголки больницы, так представлялось. Хотя, по логике, лабораторно-исследовательский угол должен быть один. Собственная беспомощность казалась унизительной. Я ненавидела себя за неё, за идиотский порыв прикрыть Воронина, не стоившего того, за мелочность и отсутствие гомеровского мужества. Иногда приходили какие-то специалисты, проводили осмотры и консилиумы. В их разговорах всё чаще всплывало имя "Фёдоров". По-дореволюционному звучало "у Фёдорова", "к Фёдорову", "от Фёдорова". Сразу вспоминался роман Алексея Толстого "Хождение по мукам", то место, где Телегин соблазняет Дашу свежей колбасой "от Елисеева".

   Фёдоров был, насколько поняла, директором глазной клиники, где творили чудеса. Тэ-экс, надежды на самопроизвольное восстановление зрения пациентки у моих эскулапов, следовательно, не осталось. И я впала в депрессию. Снова начались головные боли, тошнота. Коконом спеленала апатия. Не хотелось вставать, разговаривать, есть. Я лежала бревном, повернувшись к миру спиной, к стенке носом. И даже дядя Коля, появлявшийся под видом маминого родного брата, не сумел вознести мой дух на должную высоту. Тогда лечащий врач, не Владимир Петрович Сиротин, другой, разрешил слушать радио и музыку. По полчаса в день. Разрешил так же визиты друзей по четверть часа через день.