Страница 58 из 78
1. Убедившись в бездыханности Петра, пошел ли А. Орлов искать чернильницу, чтобы, снарядив затем нарочного, отправиться караулить труп, или же он, оставив за себя дежурного офицера, взнуздал коня и погнал галопом, не смея доверить никому, кроме себя, незамедлительную доставку во дворец сообщения чрезвычайной важности?
2. Можно ли заподозрить Екатерину Великую, а с нею и Павла I (по наследственности, что ли) в отсутствии элементарного здравого смысла, на что даже их недоброжелатели-современники ответили бы отрицательно? Иначе как объяснить сокрытие Екатериной доказательства собственной невиновности (письма) и уничтожение Павлом нужного ему для оправдания матери подлинника?
Для объяснения необъяснимых слухов историками была выдумана неудобоваримая оговорка: Екатерина якобы прятала письмо из желания покрыть преступление своего любимца. Но тот, кто это придумал, не знал или не хотел признавать серьезное обвинение власти А. Орловым в Вене в 1771 г. Но не зря говорят «слово — не воробей», в шкатулке не спрячешь.
Может быть, граф А. Орлов тогда пошутить изволил? Но такие шутки без скидок на титулы заканчивались в застенках Тайной экспедиции… Ах, как пригодилось бы Екатерине для этого случая то самое «письмо в шкатулке», в котором Орлов обвинял самого себя! С каким удовольствием она помахала бы им перед носами усомнившихся в ее непогрешимости! Увы, махать было нечем. Но могла же она хоть слово молвить в свое оправдание…Однако с ее стороны последовало молчание, означающее, как говорит народная мудрость, знак согласия.
«Позвольте, вы себе же противоречите, — снова оживляется наш Оппонент, — только что доказывали, что Екатерина не столько не хотела, сколько опасалась смерти Петра, а теперь как бы оглашаете ее волю на свершение убийства!»
Но именно в этом парадоксе содержится ключ к разгадке ропшинской драмы. Мы воспользуемся им через несколько страниц вспомогательного текста.
Покаянного письма А. Орлова ни в шкатулке, ни за ее пределами не было. Зато с фальшивой копией благополучно произошло то, чего не могли дождаться от Екатерины при всем ее неукротимом желании: миф о спрятанном и хранимом ею в строгом секрете письме вступил в третье столетие. Таким долгожительством произведение Ростопчина прежде всего обязано писательскому таланту его сочинителя вкупе с искусно составленной сопроводительной запиской, в которой не напрасно начертано: «Почерк известный мне графа Орлова. Бумага — лист серый и нечистый» и т. д. Известный писательский прием! Без таких словесных аксессуаров, создающих иллюзию достоверности, число сторонников мифа о третьем письме было бы неизмеримо меньше. Не забыл Федор Васильевич и о бестолковых потенциальных читателях своего сочинения: «…а слог… изобличает клевету, падшую на жизнь и память сей великой царицы» (вдруг не поймут ради чего трудился он за графа Орлова?). Как соврал Ростопчин, так и вошло в историю: Екатерина прятала документ, разоблачающий падшую на нее клевету! И славное ростопчинское сочинение, как неистребимый сорняк (кажется, и по сей день), продолжает победное шествие по страницам, бесконечно тиражируясь не только в романах, но, к сожалению, и в работах историков, прикрывающихся авторитетом глубокоуважаемого (но подцензурного!) С. М. Соловьева.
Перед Ростопчиным стояла задача: с минимальными искажениями хранимых в народной памяти слухов (так легче поверят) оправдать покойную государыню. И Федор Васильевич, как искусный хирург, не затрагивающий для достижения цели ничего лишнего, блестяще справился с заданием.
Могла ли подобная фальшивка появиться в дни переворота, сразу после смерти Петра III? Ведь даже, кажется, и версия существует: мол, то самое письмо, что копировал Ростопчин, А. Орлов писал под диктовку Н. Панина! Однако не следует забывать, что сравнимому с Федором Васильевичем по хитроумию Никите Ивановичу вовсе не хотелось выгораживать Екатерину, в то время он был заинтересован в обратном.
Алексей Орлов, конечно, знал о появлении фальшивки, но промолчал и на этот раз, решив не делиться виною с покойной светлой памяти матушкой. То, что Алексей Григорьевич сказал однажды при здравствующей императрице, повторить у гроба покойной не мог. К тому же, собственные оправдания не вызвали бы ничего, кроме новой волны злорадства и жесточайшей опалы со стороны Павла.
После смерти Петра III Екатерина проявила повышенный интерес к личности Иоанна Антоновича. Бюшинг писал: «Вскоре по восшествии на престол Екатерины II принца свезли в Кексгольм и продержали там с месяц. В это самое время императрица полюбопытствовала увидеть его; но я не знаю ни о месте, где именно совершилось это свидание, ни о том, что при этом происходило» [34, 224]. М. Корф к этому ничего добавить не мог.
Сама Екатерина не скрывала своего визита Ивану. О том, что встреча действительно свершилась, она объявила после убийства Иоанна Антоновича, в манифесте 17 августа 1764 г.: «Когда всего нашего верноподданнаго народа единодушным желанием Бог благоволил вступить нам на престол всероссийский и мы, ведая в живых еще находящагося принца Иоанна…пол ожили сего принца сами видеть, дабы, узнав его душевныя свойства, и жизнь ему, по природным его качествам и по воспитанию, которое он до того времени имел, определить спокойную. Но с чувствительностью нашею увидели в нем, кроме весьма ему тягостнаго и другим почти невразумительнаго косноязычества, лишение разума и смысла человеческаго. Все бывшие тогда с нами видели, сколько наше сердце сострадало жалостию человечеству».
Вряд ли Екатерина проявила обычное любопытство, думается, свидание происходило в Шлиссельбургской крепости по возвращении туда принца из Кексгольма: императрица хотела убедиться в правильности ее несостоявшихся планов относительно содержания Петра. Последовавшее через два года убийство там Иоанна Антоновича Екатерина, еще раз вспомнив историю с его ничего не давшим переселением, назвала «шлиссельбургской нелепой».
Признания Ф. Ростопчина
Прежде чем расстаться с Федором Васильевичем, посмотрим на историю с появлением «копии» с психологической точки зрения.
Будучи в отставке, Федор Васильевич предавался воспоминаниям молодости, которые (по его же словам) сильно сказываются на склоне лет. Особый интерес представляет его рассказ, приведенный в «Мелочах из запаса моей памяти» поэта М. А. Дмитриева (1796–1866). Ф. Ростопчин последние годы своей жизни проводил в уединении в своем московском доме. Жена его, Екатерина Петровна (урожденная Протасова), к этому времени приняла католичество и покинула его дом. Отстраненный от дел, он вспоминал времена 25–30-летней давности и, как это бывает в таких случаях с каждым, будь он порядочным человеком или последним подлецом, многое переосмысливал.
Однажды брат его жены сенатор Александр Павлович Протасов заглянул к бывшему московскому губернатору, застав его возлегавшим на диване. На столе горела одинокая свеча.
Перекинувшись парой фраз, Ростопчин спросил гостя о службе и пожелал ему дослужиться «до наших чинов». Сенатор ответствовал, что не каждому дано достичь тех высот, которые под стать людям с выдающимися способностями, какими обладал Федор Васильевич. Тот, встав с дивана и взяв в руку свечу, поднес ее к лицу собеседника, желая убедиться, не смеются ли над ним. Убедившись в обратном, Ростопчин, с сожалением, спросил: «Стало быть, ты и вправду думаешь, что у нас надобно иметь гений, чтобы дослужиться до наших чинов? Так слушай же, я расскажу, как я вышел в люди и чем дослужился».
Это была исповедь ловкого человека-карьериста.
Первый его рассказ был о коллекции, которую он выиграл в карты у немецкого офицера и, зная любовь наследника к военщине, подарил ему без остатка. Самое интересное для нас содержалось в конце этого рассказа: на вопрос Павла, как ему удалось собрать такую уникальную коллекцию, для чего и жизни человеческой мало, молодой офицер ответил: «Ваше Высочество, усердие к службе все превозмогает; военная служба — моя страсть!» Таким способом Ростопчин утвердился в сознании цесаревича как не только преданный ему офицер, но и как тонкий знаток и любитель военных мундиров.