Страница 17 из 21
Бюрштейн.
Да… вчера.
Леонора.
Вчера? Он ведь не возвращался домой.
Бюрштейн.
Не здесь.
Леонора.
Где же?
Бюрштейн.
У… фрау Фолькенгоф.
Леонора.
Вы?.. вы были у Фолькенгоф?.. И он… Что это значит?.. Вы вместе идете к этой особе, не сказав мне об этом ни слова?
Бюрштейн.
Мы не вместе пошли, а каждый по собственному побуждению… И оба мы были удивлены, когда встретились там.
Леонора.
Удивлены!.. Охотно верю… Я тоже удивлена! Очень удивлена, мягко выражаясь… Мой сын у этой особы… и вы… Надеюсь, я в праве спросить, что вас к ней привело…
Бюрштейн.
Я навестил ее в ваших… в наших общих интересах. Вы ведь знаете, о чем речь.
Леонора.
О письмах?
Бюрштейн.
Да.
Леонора, сделав над собою усилие, после паузы.
Они ведь сожжены?
Бюрштейн.
Нет…
Леонора.
Не сожжены?
Бюрштейн.
Нет. Все они целы.
Леонора.
Это она вам нарочно сказала, потому что вы не скрыли своего страха.
Бюрштейн.
Я сам держал их в руках. Сотни писем…
Леонора, помолчав.
Она вам их не отдала?
Бюрштейн.
Нет. Я ее, впрочем, понимаю. Мы сделали мало, чтобы заслужить ее доверие.
Леонора ходит взад и вперед.
Ну, что ж… Это не имеет большого значения… Пусть делает с ними, что хочет. Карл писал всегда только короткие письма… Это не имеет особенного значения.
Бюрштейн.
Я, к сожалению, не разделяю вашего оптимизма и полагаю, что письма эти имеют огромное значение. Я думаю даже, что нам следует бояться их опубликования..
Помолчав.
У нее хранятся также юношеские стихотворения Карла и… рукопись «Геро и Леандра».
Леонора, пораженная.
Рукопись… «Геро и Леандра»… Это невозможно… Карл говорил ведь, что сжег ее…
Бюрштейн.
Но я держал ее в руках.
Леонора.
Он говорил ведь…
Бюрштейн.
Я думаю — простите меня, Фрау Леонора, но это так трудно высказать, — я думаю, что Карл был в этом вопросе с вами не вполне откровенен… Да и переписка его с фрау Фолькенгоф длилась, повидимому, дольше, чем мы думали… Вот почему я и полагаю, что ее опубликование готовит не только свету… боюсь, что и нам… много неожиданностей. Я ведь ничего об этом не подозревал… Правда, посвящение было напечатано в корректурном оттиске, который мы… ну, который больше не существует… но я думаю, что в письмах найдется еще многое, очень многое, что будет для нас еще тягостнее…
Леонора в беспокойстве расхаживает по комнате. Вдруг она останавливается и говорит совсем другим срывающимся голосом.
Что нам делать, Бюрштейн, скажите, что нам делать?.. Помогите мне, я совсем потерялась!.. Со всех сторон валятся на меня беды… Что нам делать?
Бюрштейн.
Послушайте, фрау Леонора! Я все обдумал… Но, прежде всего, садитесь-ка рядом со мною, успокойтесь и оставьте всякую горячность. Наше положение очень неблагоприятное, говорю вам это прямо. Вы попытались совершить нечто сверхчеловеческое: вы захотели великого человека, Карла — Амадея Франка, которого мы оба так страстно любили именно потому, что так близко знали его, — вы захотели этого человека показать миру не таким, каким он был, а каким, в своей любви, вы его себе рисовали, каким вы хотели его видеть и каким вам хотелось представить его человечеству. Мы многое идеализировали, — мир обозначит это более суровым термином, — но я знаю, что все вы делали, в конечном счете, ради него…
Леонора.
И ради Фридриха. Я хотела, чтобы он мог взирать на отца, как на безупречный образец.
Бюрштейн.
Вы создали легенду одной жизни, — мы ведь говорим теперь открыто, — но ныне жизнь стала сильнее легенды. Вот уже двадцать пять лет дивлюсь я вашей энергии, вашей непоколебимой силе. Но никогда не доводилось ей стоять перед более святой обязанностью. Никогда сила не была так нужна, как в это мгновенье. Соберитесь же теперь со всеми силами — и уступите.
Леонора делает жест.
Бюрштейн.
Мы с вами тяжко провинились. Мы подтасовывали факты, мы лгали…
Леонора.
Я никогда не лгала!
Бюрштейн.
Ну, в таком случае, я лгал под вашим внушением. Но имейте в виду, что свет никогда не будет проводить столь тонких различий. Мы запутались вместе. Когда мертвые воскресают, то близится страшный суд. А Мария Фолькенгоф воскресла.
Леонора, помолчав.
Ну… вы видите, я спокойно слушаю вас… Что, по-вашему, должны мы сделать?..
Бюрштейн.
Вы должны к ней пойти.
Леонора.
Я?
Бюрштейн.
Вы! Именно вы! И должны заключить с нею мир. Не надо, чтобы легенду разрушили страсти, разрушим ее лучше сами своею справедливостью. Если мы своевременно покаемся, то поведение наше будет еще сколько-нибудь… извинительно. Мы можем заявить, что по мотивам интимного свойства, что во внимание к поныне здравствующим особам мы не имели возможности вполне точно обрисовать жизнь Карла-Амадея Франка и что только теперь, с разрешения заинтересованных лиц и на основании сообщенных нам материалов, мы оказались в состоянии… или что-нибудь в этом роде. Но в этом случае, фрау Леонора, мы должны все начать сызнова. И без умолчаний, без ревности. Только правду. Не считаясь нимало с нами самими, не считаясь и с обществом. И я должен признаться вам, что для меня счастливым будет тот день, когда я смогу уничтожить написанную мною биографию и приступить к новой.
Леонора.
До этого нам еще далеко. Разве вы надеетесь, что она отдаст нам письма? Ни одной строки не предоставит она нам. Никогда!
Бюрштейн.
Этого я не знаю. Но вы обязаны сделать эту попытку и, прежде всего, обязаны просить прощения. Мне очень не хочется вас огорчать, но я должен сказать, что вчерашняя беседа меня глубоко потрясла, и когда вслед затем, поздно ночью, я просмотрел свои заметки, то ясно понял, что мы сделали и что она выстрадала из-за нас. Она обнаружила почти нечеловеческую силу, если так долго молчала и… щадила нас… Да, другого слова я не нахожу… Поэтому уступите и заключите мир! Перед лицом серьезных решении вы всегда выказывали смелость и стремительность. Будьте такою и теперь и откажитесь от своей гордости.
Леонора.
Не из гордости, а из уважения к памяти Карла я не могу на это пойти. Я построила эту жизнь в том виде, в каком он хотел ее прожить. Я сама жила лишь для того, чтобы народ видел его таким, каким он был в глубине своей души, несмотря ни на что. Я хотела, чтобы все мелкое в его характере умерло вместе с нами, а его подлинный дух продолжал жить в его творениях и, если хотите, в благородной легенде; я хотела, чтобы имя Карла-Амадея Франка было также символом великой и редкой чистоты в искусстве жизни. И за это я беру на себя ответственность и от этого не откажусь. Этот чистый образ я хочу сохранить миру до последнего моего вздоха, и другого образа люди не должны видеть, потому что никогда не смогут охватить его в целом… Не хотите же вы, чтобы он показался им искателем счастья… корыстолюбцем, вечно стремившимся к наживе, вечно добивавшимся обеспеченного положения… человеком, десять лет бывшим на содержании у этой швеи?..
Бюрштейн.
Вечно это высокомерие! Вечно эта ненависть! Кто знает лучше вас, что Карл всегда жил на чужие деньги? Уж не думаете ли вы, в самом деле, что золото из банкирской конторы вашего отца чище грошей этой женщины? Вы знаете, что Карл скорее продал бы свою душу, чем свое творчество, что служить ему, приносить себя ему в жертву должны были все люди, даже самые близкие, — но к этой свободе, к свободе творчества он относился как к святыне, и понимал ее в таком высоком смысле, который оправдывает все… Нет, фрау Леонора, вы еще боретесь только ради себя, ради своей ревности, ради того, чтобы не стало известным, что он делил свою жизнь между вами двумя… И я говорю вам — вы будете побеждены в этой борьбе. Лучше будет, если это узнают от вас, чем вопреки вашей воле. Поэтому уступите, согласитесь на мир.