Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 62

Внезапно Мария Лукьяновна встала, громко отодвинув стул.

— Если ты думаешь, будто я сожалею о том, что сделала, ты глубоко заблуждаешься, — сказала она, измерив старшую дочь гневным взглядом. — Я сожалею лишь об одном: что не сделала это раньше. Твоя сестра опозорила нас всех. — Мария Лукьяновна тяжело опустилась на стул и, выдвинув верхний ящик стола, протянула Нине пачку денег. — Купи все, что посчитаешь нужным. Маканиных не зови — последнее время мать не ладила с Антониной Гавриловной. Волоколамовым я позвоню сама. Бог даст, они на даче. А номер их загородного телефона я не знаю. Постой, — сказала она Нине, когда та уже взялась за ручку двери. — Ты разговаривала с Кривцовой?

— Да.

— И что? Что она сказала?

— Состояние удовлетворительное, — буркнула Нина, уставившись на верхнюю книжку в крайней к двери стопке. Это было парижское издание «Темных аллей» Бунина. Она вспомнила, как мать в каком-то разговоре обозвала эту книжку «сплошной похабщиной» и добавила, что посчитала бы позорным держать литературу подобного рода у себя дома.

— Не надейся, будто я буду тянуть из тебя каждое слово клещами, — процедила Мария Лукьяновна, — Мария получила то, что хотела.

— Борис Львович говорит, мы не должны к ней приходить.

— А я, честно говоря, и не собиралась. С чего это вдруг? Пускай побудет в одиночестве и осмыслит ту трагедию, в которую ввергла нашу семью.

— Мама, а тебе… неужели тебе не жалко Муську? — полным слез голосом спросила Нина.

— Нет, — Мария Лукьяновна решительно затрясла головой. — Она еще будет благодарить меня за то, что я сделала. Хотя, уверена, и ты, и эта твоя Кривцова считаете меня чуть ли не чудовищем.

— Вовсе нет, мама. Но ты… ты очень суровая. Я боюсь тебя. Я рада, что буду наконец жить одна.

Нина выскользнула за дверь и только тогда дала волю слезам. Они лились из ее глаз непрерывным потоком. Она влетела в свою комнату, бросилась на кровать и накрыла голову подушкой. Она поняла вдруг, что не знает, как и зачем жить дальше.

«…Помнишь тот вечер, когда мы ходили с тобой на какой-то старый-престарый фильм с Катрин Денев и ты сказала, что не смогла бы отказать такому мужчине, как тот Роберт или Рене?.. Мне хотелось задушить тебя от ревности. Я по сей день не пойму, шутила ты или говорила серьезно. Гордость так и не позволила мне спросить тебя. Потом у нас началась сплошная полоса волшебных дней и ночей, когда ты в изнеможении засыпала у меня под боком с широко раскинутыми ногами. Ты казалась мне такой порочно прекрасной, и я представлял, как ты отдавалась другим. Меня это страшно заводило и бесило одновременно. Мы еще и еще занимались любовью. А потом, уединившись в своей комнате, я размышлял над тем, что такое порок. Я понял, что если бы ты была невинной, я, скорее всего, очень скоро расстался бы с тобой — я бросил многих девушек, отдавших мне свое девственное тело. Я узнавал о них все за одну-две ночи, и мне становилось скучно. Ты же казалась мне окутанной какой-то тайной, хоть разумом я и понимал, что никакой тайны нет. Но ты лежала рядом, бесстыдно широко раскинув ноги — девственницы обычно засыпали на боку, поджав к подбородку колени, — и я не мог оторвать взгляда от того места, которым ты привязывала к себе всех этих бритоголовых мускулистых кретинов. Я видел, какими глазами они смотрели на тебя, когда мы шли с тобой по улице. Ты была моей. Ты доставляла наслаждение мне, а не им. Ты доставляла мне такое наслаждение, о существовании которого я и не подозревал. И ты была порочной — об этом говорил весь город. Значит, порок — это наслаждение…»

Растрепанная, с распухшим от слез лицом, Галина валялась в лесопосадке за городом. Через два с половиной часа ей нужно было идти на дежурство в психушку, она же напилась так, что не могла встать на ноги. Она знала, что Боря будет ждать ее, она ощущала затхлую вонь чулана, в котором он трахал ее раз шесть за ночь. Но самое ужасное заключалось в том, что плоть ее получала от этого наслаждение. Еще ни один из ее так называемых любовников, а по-простому трахалей, не доставлял ей такого наслаждения, как Боря. Она ненавидела себя за это, но не могла приказать своей плоти не наслаждаться тем, что делал с ней Боря. «Блин, но ведь он кикимора волосатый. А вот сучок у него шустро петрит. Да и приемчики обалденные знает». Галина почувствовала приятную боль внизу живота и положила на то место ладонь. «Курва. Сука. Зачем ты живешь на этом свете? Его ведь больше нет, ясно тебе?» — в который раз твердила Галина и тянулась к двухлитровому баллону с мутной брагой, завязанному грязной тряпкой. Андрюшин дневник, эта небольшая книжка в красном переплете, казалась ей пятном крови на траве. Крови ее сердца.

«Когда ты посадила меня на поезд — помнишь, мы до последнего момента трахались, да, да, именно трахались в траве за будкой стрелочника и чуть не проворонили поезд, — попутчики пялились на меня так, словно я был пришельцем из другого мира. Ну да, все мое лицо, волосы, рубаха, руки были в ярко-красной помаде. Ты сказала: не смывай до последнего. Я исполнил. Я помылся и переоделся во все чистое за десять минут до прибытия в Ленинград. И почувствовал себя беззащитным. А потом мать прислала мне письмо, в котором сообщила как бы между прочим, что видела тебя на Московской с одним из «качков». В тот вечер я напился до чертиков. На следующий день меня отстранили от полета. Вадька с ходу усек, в чем дело, и посоветовал сходить к «сестричкам» — так называют студенток пищевого техникума, чья общага в трех автобусных остановках от нашего городка. Я не смог… В ту пору я еще не верил в то, что ты можешь меня обмануть. Я рыдал на Вадькином плече, как бунинский гимназистик. Потом я получил письмо от тебя. Ты сообщала в нем, что выходишь замуж. Зачем ты мне соврала?..»





Галина захлопнула дневник, перевернулась на спину и уставилась в небо. Оно было в облаках, похожих на перья гигантской белой птицы. Облака медленно плыли на восток. Туда, где синеву перечеркивали полосы от реактивного самолета.

…Эвелина Владимировна сидела на лавочке возле входа в больницу. Она встала, увидев Галину, уронила сумочку, из которой вывалились ключи и пудреница. Нагнулась, чтобы поднять, и Галина обратила внимание, что у Эвелины Владимировны толстые бесформенные ноги в фиолетовых прожилках вспухших вен.

— Спасибо, моя дорогая, — сказала Эвелина Владимировна, беря из рук Галины ключи, которые оказались под лавкой. — Я вас дожидалась. Не возражаете, как говорят мои студенты, прошвырнуться по Бродвею?

— С удовольствием, — обрадовалась Галина. — Давайте мне ваш кейс.

Эвелина Владимировна с готовностью вручила ей коричневый чемодан. У Галины создалось впечатление, будто он набит кирпичами.

— Андрюша давно нам не пишет, — сказала Эвелина Владимировна, когда они свернули на Московскую и оказались в гуще оживленной предпраздничной толпы — дело было перед ноябрьскими праздниками. — С тех самых пор, как был в отпуске. Мы с Илюшей отправили ему четыре письма.

Эвелина Владимировна замедлила шаг и окинула взглядом идущую с ней рядом Галину. Были в этом взгляде презрение и укор. Галина съежилась в своем стареньком коротком плаще.

— Я совсем недавно получила письмо от Андрея. У него все в полном порядке, — виноватым голосом сказала она.

— Да что вы говорите? Как может быть все в полном порядке у человека, который забыл о существовании своих родителей?

У Галины язык чесался отбрить эту ехидную высокомерную тетку, но она напомнила себе, что это мать Андрюши. Ее Андрюши.

— Андрей был… на учениях. Он пишет, что уставал до смерти и часто засыпал в ботинках. Он пишет…

— Знаешь, а мне совсем неинтересно знать, что он тебе пишет. Андрюшка с детства волочился за каждой юбкой. Помню, я вытащила его из постели проститутки, на которой он хотел жениться. Ему тогда шестнадцати не было. Кобель он настоящий, твой Андрюшка!

— Старая б… Да я тебе… глаз на жопу натяну и моргать заставлю! — Галина швырнула кейс в лужу и застыла посередине тротуара, уперев в бока руки. — Говном харю натру и…