Страница 18 из 36
Нет, все это можно пересказать лишь музыкой. Ведь сам сюжет того же "Онегина" может показаться весьма банальным: она любит, он нет, потом влюбляется и он — да поздно. А ведь сколько таится в каждой строке! Так и в "Полтаве" — коварство, любовь, смерть, сумасшествие главной героини. Вроде бы избито, затаскано, излишне "оперно", да ведь у Пушкина воспринимается так, будто нечто подобное случается в первый раз!
Теперь "Полтаву" знал наизусть не только Петр Ильич, а и все обитатели каменского дома, где он усердно работал над новой оперой, укрывшись от летнего зноя в "Пушкинском гроте". Вечерами композитор проигрывал только что сочиненные отрывки, проверяя на своих близких впечатления от музыки, так что теперь Сашенька, хлопоча по хозяйству, напевала ариозо Марии "Какой-то властью непонятной"; хор девушек "Я завью, завью венок мой", открывающий оперу, очень понравился Льву Васильевичу, дети пришли в восторг от великолепной плясовой песни подвыпившего казака.
— Ну, друг мой, это ты здорово задумал — закончить оперу светлой колыбельной песней безумной Марии над убитым Мазепой Андреем, — говорил Лев Васильевич, когда они возвращались вдвоем в поздние сумерки после чудесного купанья в речке. — Сколько нечеловеческих страданий пережила эта еще совсем юная девушка, рассудок потеряла, а вот ведь не растеряла женскую ласку, выраженную этим нежным "баю-бай". Восхитительно, друг мой. Что называется, трагедия в ее высшем духовном смысле.
— Я сегодня покажу вам сцену казни Кочубея, которая вся проходит на теме помпезного марша, — заговорил Чайковский, вглядываясь в проклевывающиеся на бледно-зеленом небе ранние звезды. — Представляешь, Лева, Мазепа со свитой торжественно въезжает на площадь, народ с нетерпением и содроганием ждет казни… Появляется палач, Кочубей и Искра молятся в преддверии смерти, а тут вдруг вбегает сумасшедшая Мария с матерью. Все это проходит на одной теме, только она все время преломляется, а в заключение звучит грозно и мрачно. Влюблен я в эту оперу, Лева, не скрою, хотя сил она отняла у меня уйму. И духовных, и физических. Если и "Мазепу" ждет провал или хотя бы равнодушие публики, брошу сочинительство, приобрету где-либо в глуши клочок земли и буду выращивать на нем цветы. Не представляешь, как устал я от непонимания, злопыхательства в мой адрес отдельных лиц. Хотя их уколы и напоминают комариные укусы, тем не менее даже комары могут изрядно досадить человеку, если их налетит тьма-тьмущая. Да ладно, господь с ними… Ночь-то действительно тиха, и небо прозрачно. Нет, все-таки моя опера непременно будет понята слушателями. Ведь, сочиняя ее, я все время нахожусь под волшебной магией пушкинского стиха.
…Прошло время. Опера Петра Ильича Чайковского "Мазепа", недостаточно оцененная современниками композитора, на самом деле нашла путь к сердцам слушателей. Как и "Евгений Онегин", она еще более расширила и обогатила наше восприятие пушкинских образов, ибо содружество — Пушкин и Чайковский — было союзом двух гениев, объединенных одной высокой целью: как можно точнее и в то же время поэтичней воспроизвести в творчестве правду окружающей жизни.
Давно хотелось иметь свой угол, где окружали бы собственные вещи, ноты, книги, воспоминания, одним словом, все то, что составляет настоящий домашний уют. Москва слишком шумна и суматошна для постоянного местожительства, Каменка далековата от столиц, куда Чайковскому постоянно приходится ездить для постановок опер, балетов, переговоров с издателями. Конечно, удобней всего Подмосковье, тем более что природу русской средней полосы Чайковский любит всем сердцем.
Денег на покупку приличного дома, разумеется, не было, приходилось снимать, каждый раз возя за собой домашний скарб. На несколько лет приютом оказалось Майданово, расположенное неподалеку от уездного городка Клина, в близости от железной дороги Москва — Петербург.
Барский особняк был большой, захламленный мебелью, неуютный. Когда-то роскошные дом, сад и парк, принадлежавшие помещице Новиковой, постепенно приходили в полное запустение. Печки коптили и дымили, от сырых поленьев по дому распространялся чад, в затянутых плесенью и паутиной углах пищали мыши.
Однако не прошло и недели, как заботливый и верный слуга Алексей придал трем самым теплым и светлым комнатам дома вполне жилой и даже уютный вид. С утра на столе сиял кипящий самовар, печки деловито гудели и потрескивали подсушенными поленьями. Приятно было погреть руки возле горячих изразцов в кабинете — и за рояль. Самые благословенные утренние часы безраздельно посвящены творчеству.
Года три назад все тот же Милий Алексеевич Балакирев, когда-то подсказавший сюжет "Ромео и Джульетты", обратил внимание Чайковского на поэму Байрона "Манфред".
"Это очень современный сюжет, — убеждал Петра Ильича Балакирев. — И в наше время многие страдают от того, что собственными руками крушат свои идеалы. А жить без идеалов, как вы понимаете, невозможно".
Тогда Чайковский не увлекся сюжетом "Манфреда", хотя прочитал Байрона не только в переводе, а и на английском языке, который выучил очень легко и быстро. Ему казалось, что после Роберта Шумана, написавшего великолепную увертюру "Манфред", он уже не сможет сказать ничего нового и интересного.
Прошло время. Как-то, гуляя по запущенному, совсем одичавшему майдановскому парку, похожему на таинственный сказочный лес, Чайковский неожиданно вспомнил строчки из "Манфреда": "…не трепетать ни от надежд, ни от желаний / И на земле не знать уже любви" — и вдруг почувствовал глубокое сострадание к сильному, умному и беспредельно несчастному герою поэмы Байрона.
"Он отнюдь не простой человек, — думал Петр Ильич. — Он всей душой стремится разгадать роковую тайну бытия — и в этом весь его трагизм. Говорят, Гете завидовал Байрону, что его Манфред в борьбе с бесом не покорился ему, тогда как Фауст отдался нечистому с руками и ногами. Интересно, интересно…"
Навещавшие Чайковского в то лето родственники и знакомые твердили в один голос, что в его облике появилось нечто байроническое, на что композитор не только не обижался, а даже утверждал, что сам обратился, правда временно, в Манфреда.
Поначалу, как обычно, сковывала программа, потом он вполне обжил и мрачный замок главного героя, и охотничью хижину в Альпах, и чертоги духа Аримана.
— Модя, а ты знаешь, эта Астарта, о которой вечно скорбит мой герой, не что иное, как стремление к идеалу, воплощение жгучей тоски по такой любви, какой нет места на земле, — говорил Петр Ильич брату, когда они прогуливались в один из приездов последнего по крутому берегу речки Сестры. — Мне кажется, Модя, что это не просто любовь мужчины к женщине, а нечто более всеобъемлющее, всепоглощающее. Манфред презирает людей и себя в том числе за то, что они не могут всецело, без оглядки, отдаваться чувству любви. Ему нужно все либо ничего. Ах, Модя, в молодости я тоже грезил абсолютным чувством. Как я страдал от того, что никто не мог его разделить. Если быть откровенным до конца, я и поныне не избавился от жажды любить без оглядки. Правда, теперь я эту любовь всецело адресую музыке.
— Я вижу, ты очень устал, — заметил Модест Ильич. — И даже, только не обижайся, пожалуйста, постарел. Или же ты так умело перевоплотился в своего героя? Только упаси тебя боже от мизантропии.
— Да, последнее время я на самом деле стал до крайности раздражителен. Никогда и ничто не давалось мне с таким трудом, как эта симфония. Поначалу приходилось даже насиловать свое "я", чтобы глядеть на мир глазами этого во всем разочаровавшегося, вечно скорбящего человека. Поверь мне, я вдруг сам сделался полным отшельником, даже стал прятаться от старухи Новиковой, которая вот уже месяц тщетно пытается усадить меня за ломберный столик. И гулять стал в основном по вечерам, при луне.