Страница 14 из 23
А в сущности, у меня нет улыбок.
Ты в моей жизни последняя из улыбок,
улыбка, на лице у которой никогда не бывает улыбок.
* * *
о
Ты начисто притворства лишена!
когда молчишь со взглядом напряженным,
как лишена притворства тишина
беззвездной ночью в городе сожженном.
Он, этот город, — прошлое твое.
В нем ты почти ни разу не смеялась,
бросалась то в тряпье, то в забытье,
то бунтовала, то опять смирялась.
Ты жить старалась из последних сил,
но, отвергая все живое хмуро,
он, этот город, на тебя давил
угрюмостью своей архитектуры.
В нем изнутри был заперт каждый дом.
В нем было все недобро умудренным.
Он не скрывал свой тягостный надлом
и ненависть ко всем, кто не надломлен.
Тогда ты ночью подожгла его.
Испуганно от пламени метнулась,
и я был просто первым, на кого
ты, убегая, в темноте наткнулась.
111
Я обнял всю дрожавшую тебя,
и ты ко мне безропотно прижалась,
еще не понимая, не любя,
но, как зверек, благодаря за жалость.
И мы с тобой пошли... Куда пошли?
Куда глаза глядят. Но то и дело
оглядывалась ты, как там, вдали,
зловеще твое прошлое горело.
Оно сгорело до конца, дотла.
Но с той поры одно меня тиранит:
туда, где поостывшая зола,
тебя как зачарованную тянет.
И вроде ты со мной, и вроде нет.
На самом деле я тобою брошен.
Неся в руке голубоватый свет,
по пепелищу прошлого ты бродишь.
Что там тебе? Там пусто и серо!
О, прошлого таинственная сила!
Ты не могла любить его само,
ну а его руины — полюбила.
Могущественны пепел и зола.
Они в себе, наверно, что-то прячут.
Над тем, что так отчаянно сожгла,
по-детски поджигательница плачет.
* * *
Я старше себя на твои тридцать три,
и все, что с тобою когда-нибудь было,
и то, что ты помнишь, и то, что забыла,
во мне словно камень, сокрытый внутри.
Во мне убивают отца твоего,
во мне твою мать на допросы таскают.
Во мне твои детские очи тускнеют,
когда из лекарств не найти ничего.
Во мне ты впервые глядишь на себя
в зеркальную глубь не по-детски — по-женски,
во мне в боязливо бесстрашном блаженстве
холодные губы даешь, не любя.
А после ты любишь, а может быть, нет,
а после не любишь, а может быть, любишь,
и листья и лунность меняешь на людность,
на липкий от водки и «Тетры» паркет.
В шитье и английском ты ищешь оград.
Бросаешься нервно в какую-то книгу.
Бежишь, словно в церковь, к Бетховену, Гри< у,
со стоном прося об охране орган.
8 Е. Евтушенко
Но скрыться тебе никуда не дают.
Тебя возвращают в твой быт по-кулацки,
и, видя, что нету в тебе покаянья,
тебя по-кулацки — не до смерти — бьют.
Ты молча рыдаешь одна в тишине,
рубашки, носки ненавидяще гладя,
и мартовской ночью, невидяще глядя,
как будто во сне ты приходишь ко мне.
Потом ты больна, и, склонясь над тобой,
колдуют хирурги, как белые маги,
а в окнах, уже совершенно по-майски,
апрельские птицы галдят вперебой.
Ты дважды у самой последней черты,
но все же ты борешься, даже отчаясь,
и после выходишь, так хрупко качаясь,
как будто вот-вот переломишься ты.
Живу я тревогой и болью двойной.
Живу твоим слухом, твоим осязаньем,
живу твоим зреньем, твоими слезами,
твоими словами, твоей тишиной.
Мое бытие — словно два бытия.
Два прошлых мне тяжестью плечи согнули.
И чтобы убить меня, нужно две пули:
две жизни во мне — и моя, и твоя.
НАСТЯ КАРПОВА
Настя Карпова,
наша деповская,
говорила мне,
пацану:
«Чем же я им всем не таковская?
Пристают они почему?
Неужели нету понятия —
только Петька мне нужен мой.
Поскорей бы кончалась,
проклятая...
Поскорей бы вернулся домой...»
Настя Карпова,
Настя Карпова,
как светились ее черты!
Было столько в глазах ее карего,
что почти они были черны!
Приставали к ней,
приставали,
с комплиментами каждый лез.
Увидав ее,
привставали
за обедом смазчики с рельс.
А один интендант военный,
в чай подкладывая сахарин,
с убежденностью откровенной
звал уехать на Сахалин:
«Понимаете,
понимаете —
это вы должны понимать.
Вы всю жизнь мою поломаете,
а зачем ее вам ломать!»
Настя голову запрокидывала,
хохотала и чай пила.
Столько баб ей в Зиме завидовало,
что такая она была!
Настя Карпова,
Настя Карпова,
сколько —
помню —
со всех сторон
над твоей головою каркало
молодых и старых ворон!
Сплетни,
сплетни, ее обличавшие,
становились все злей и злей.
Все,
отпор ее получавшие,
мстили сплетнями этими ей.
И когда в конце сорок третьего
прибыл раненый муж домой,
он сначала со сплетнями встретился,
а потом уже с Настей самой.
Верят сплетням сильней, чем любим!
Он собой по-солдатски владел.
Не ругал ее и не бил он,
тяжело и темно глядел.
Складка
лба поперек
волевая.
Планки орденские на груди.
«Все вы тут,
пока мы воевали...
Собирай свои шмотки.
Иди».
Настя встала, как будто при смерти,
будто в обмороке была,
и беспомощно слезы брызнули,
и пошла она,
и пошла.
Шла она от дерева к дереву
посреди труда и войны
под ухмылки прыщавого деверя
и его худосочной жены.
...Если вам на любимых капают,
что вдали остаются без вас,