Страница 9 из 109
Воропаев рассматривал все, что мчалось навстречу машине, с чувством огромного беспокойства, точно ему сейчас предстояло в проносящейся мимо кавалькаде скал, деревьев, кустов и птиц узнать знакомое существо и окликнуть его, чтобы забрать с собою в дальнейший путь.
Думалось и о Корытове. Нескладное знакомство с ним и потом бурный спор, сразу их друг против друга восстановивший, были сейчас неприятны Воропаеву. И дернул же его чорт ввязаться в дискуссию! Непосредственное впечатление редко, впрочем, бывает точным судьей, и Корытов, вероятно, гораздо лучше, чем показался в первые часы знакомства. И тем не менее Воропаев никак не мог отделаться от неприязни к этому говорливому администратору.
Ах, не стоило с ним связываться! Не стоило!..
И от мысли, что с этим Корытовым ему еще придется хлебнуть горя, становилось еще неуютнее и сиротливее.
Туман клочьями мчался между деревьев, оставляя на их ветвях свои белесо-серые следы. Туман, туман, теперь был всюду только один туман. Дубки несли его на своих рыжих, металлических, звонких кронах, как грязные пастушьи бурки, а кусты кизила и боярышника — как платки. Даже побуревшая трава цепляла на себя белую пряжу облаков и укрывалась их ветошью. Что-то разогнало тучи с гор, и они ущельями ринулись вниз, в долины, но тут навстречу им море, — они заметались, скакнули вдоль дороги и остановились, вздрагивая и колыхаясь от любого движения воздуха.
И, отсырев, сливались между собою краски.
Темно-рыжая, в пятнах цвета высохшей гранатовой корки гора прикрывала другую, густо-синюю, как волна в летний полдень, сочную, мягкую, лишенную очертаний; синяя окрашивала собою ущелье, что проходило рядом, синяя вливалась в небо и синила его, заливала границы передней темно-рыжей горы и распространялась по ней мутными, точно сумерки, заплывами. Цвета клубились, били ключом, теряли себя и возникали в стороне.
«Я очень хочу жить, я так хочу жить, как никогда еще не хотел, но поступить иначе, чем сложилось, немыслимо. Я — отец, я должен воспитывать мальчика; и я болен, слаб, немощен, я никому не нужен, я — обуза. Прости меня, Шура, прости и забудь», — проносилось в душе его сухими слезами.
— Трудно мне будет, — сказал он вслух и даже зажмурился от противной спазмы страха, сжавшей все существо его. — В сорок три года, в моем положении… ох, и трудно же… все надо сначала, все… а сил немного, силы только в воображении.
И в первый раз ему стало жаль, что он остался жив. Голод и страшная усталость, до дрожи и головокружения, охватили его тут, как приступ. Ах, как он был одинок!..
Совхоз «Победа» был известен марками своих вин. Когда-то частное имение, укрупненное потом за счет ряда более мелких усадеб, совхоз в конце концов превратился в своеобразный практический институт вина, в лабораторию виноградарства и виноделия, где любой чернорабочий был маленьким научным деятелем. Несколько таких совхозов составляли знаменитейший синдикат.
По воскресеньям в «Победе» проходили научные конференции.
Если в программе не было ничего заслуживающего особого внимания, тогда, чтобы поддержать интерес к «конференции», выступал ученый винодел Широкогоров. Слушать его приходили даже с детьми, потому что он выступал, как сказочник. Так было и в воскресенье, когда Воропаев, кляня себя за то, что он оставил дома рюкзак с консервами, подкатил в кузове случайного грузовика к серому зданию совхозной конторы. Его познабливало, и вообще он с большим удовольствием немедленно лег бы спать.
— Начальство у себя? — спросил он у босоногой девочки, пробегавшей мимо.
— Начальство? Тю! Оно ж на лекции! — и, гордо вильнув сухим корпусом, девочка побежала в клуб.
Воропаев двинулся за нею.
В большой, заставленной разнокалиберными табуретками комнате с чисто побеленными стенами полсотни людей внимательно слушали благообразного старика с коротенькою седою бородкой и детски-голубыми глазами, казалось все время смеющимися или, во всяком случае, восторженно сияющими. Он не докладывал, а беседовал и, кажется, без определенной программы, руководясь вопросами, которые то и дело задавали ему слушатели. Это показалось Воропаеву настолько занятным, что он вынул блокнот и стал записывать вопросы аудитории.
Старик Широкогоров — это был именно он, как догадался Воропаев, — спокойно отвечал на все вопросы без исключения, а когда они иссякли, он, остановившись на записочке какой-то конфузливой практикантки, не подписавшейся под вопросом, заговорил о сборе школьниками и пионерами лекарственных трав и привел несколько замечательных цифр, которые настолько поразили Воропаева, что он записал их, теперь уже не пропуская ни единого слова из того, что говорил Широкогоров, хотя голод мучил его сейчас, как ранение.
Широкогоров рассказывал о детях — охотниках за лекарственными растениями, и детях — охотниках за пушным зверем, и о целебных свойствах растений, и о том, как легко и просто дети «Победы» могли бы помочь государству, — а в то же время выходило, что он говорил о красивой человеческой жизни и о человеческом здоровье. Речь его была непринужденна и вместе с тем капризна, как стихи. Ее можно было слушать без устали.
— Простите, товарищ полковник…
Воропаев быстро повернулся на голос, моргая еще не проснувшимися глазами.
— Да-да?
— Доклад закончен, мы уже помещение запираем. Вы, может, к кому-нибудь по делу?
Широкоплечий усатый мужчина в синем коверкотовом костюме (гимнастерка, галифе и кепи) с удивлением разглядывал Воропаева, правой рукой пригласительно взмахивая по направлению выхода. Лицо его, давно не бритое, однако не потерявшее от этого ни округлости, ни свежести, было явно обеспокоено.
— Да-да… Как же… Мне к директору, — забормотал переконфуженный Воропаев, цепляясь протезом за ножки стульев и стыдясь своего сна, своей беспомощности, своего дурацкого, должно быть, вида.
— Так, пожалуйста, ко мне. Я — Чумандрин, директор, — и мужчина в синем пошел к выходу.
Это было просто замечательно, что он пошел вперед, дав Воропаеву оправиться от смущения. Конечно, было нелепо, что он заснул посреди доклада. С этого он и начал, войдя в директорский кабинет — большой, уютный, солидно заставленный книжными шкафами и образцами вин в фигурных бутылках.
— Приехать, чтобы познакомиться с Широкогоровым, и — заснуть на его докладе? Скандал, форменный скандал! — сказал он, улыбаясь и разводя руками.
Чумандрин подбросил в руке связку дверных ключей и равнодушно перевернул бумажки на письменном столе, видимо, ожидая более развернутого сообщения незнакомца о себе.
И Воропаев не стал испытывать его терпение:
— Я от Корытова.
— Вы не Воропаев?.. Корытов прислал нам записочку о вас, — слегка улыбнулся директор. — Здравствуйте. Вы что же это сразу не разыскали меня, как приехали? — подозрительно, хотя и без особого интереса спросил он.
— Корытов прислал обо мне записку?
— Ага.
— Когда же он успел?
— Да записку привез шофер той самой машины, с которой вы приехали. Мы вас ждем уже часа два… Боюсь я, что вы ужин в нашей столовой проспали. — Чумандрин выглянул в окно и разочарованно свистнул, по каким-то приметам сразу установив, что столовая уже закрыта. — Ну, ладно, устроимся как-нибудь по-походному. Вы, пишет Корытов, даже рейсовых карточек не захватили. Зря. Ну, пойдемте к старику, он ждет.
Чумандрин говорил, быстро переходя от одной темы к другой, точно спешил куда-то, и следить за его мыслью Воропаеву было нелегко.
— А удобно ли мне сейчас? После такого позора?
— Отчего же неудобно?
«В чем дело? — мелькало в голове Воропаева, пока они шли длинным, темным коридором. — Что за странная корытовская заботливость, к чему она: из осторожности или из внимания?.. Пожалуй, скорее из осторожности — предварить о приезде, чтоб не было, с одной стороны, никаких неожиданностей, а с другой, — чтоб я тоже помнил, на всякий случай, что начальство не спит».
Все же неожиданная заботливость Корытова его невольно растрогала.