Страница 10 из 109
— Слушайте, товарищ Чумандрин, а Широкогоров заметил, что я спал?
— Он только и догадался, где вас искать, а то вы бы у нас до утра взаперти просидели… Ну ничего, сейчас подкрепимся. Старик сводку слушает… Осторожно, тут порог… Не упадите… Вот он, Воропаев. Знакомьтесь.
Старичок в синем костюме приподнялся из глубокого кресла.
— Здравствуйте… Прорвали северо-восточнее Будапешта… Попрошу вас сюда, в кресло… Послушаем.
Кабинет Широкогорова выглядел по-довоенному роскошно. Пол был в коврах, стены — в книгах; массивный дубовый стол, окаймленный стопками книг и журналов, то заложенных узкими синими полосками бумаги, то развернутых на нужных страницах, диван и кресла, и возле них маленький круглый столик с альбомами, и витринка с нарядными бутылками вин, и, наконец, большая, мастерски исполненная фотографическая панорама «Сбор винограда», и лампа под роскошным шелковым абажуром — все как бы нарочно служило обрамлением для фигуры Широкогорова. Старик был невысок ростом, но отлично, артистически сложен. Лицо Анатоля Франса, с клинообразной седой бородкой и умными, ласковыми, все время улыбающимися глазами. На седых кудрях изящно сидела черная шелковая ермолка. Руки жилисты, загорелы и очень подвижны. Длинные сухие пальцы постоянно в движении, все что-то рассказывают или о чем-то переспрашивают, может быть недоумевают. Глядя на них, можно без ошибки определить, чем заняты мысли старика.
Но главное в нем не руки, а взгляд, — не глаза, веселые, старческие, а именно взгляд, который время от времени как бы поднимает старика с кресла во весь грозный (вопреки действительности) рост и представляет его во всем раскрытом величии.
Это взгляд полководца. Воропаев поймал себя на нелепой мысли, что несколько раз он чуть не встал навытяжку под изучающим стариковским взглядом.
Выключив громкоговоритель, Широкогоров с юношеской живостью обратился вдруг к Воропаеву:
— Так как же это, милейший полковник?.. Нет, нет, вы уж помолчите… Читаем записочку Геннадия Александровича: к вам-де выехал знаменитый лектор, прямо с фронта, эксплоатируйте… Ну, нас не упрашивать — проводим подготовительную работу, уведомляем аудиторию, — а он, оказывается… да не машите вы на меня руками, простудите еще… а он спит, спокойно спит!
— Я так устал, продрог и — говорю вам честно, — так был увлечен вашим докладом…
— Никакие объяснения не помогут, дорогой полковник, хотя я вам абсолютно верю: меня самого в новых местах всегда одолевает непреодолимая сонливость… Вы можете искупить вашу вину одним — закусите, выпейте вина, становитесь у карты фронтов, и рассказывайте все, что вашей душе угодно.
Отказываться было нелепо.
— Вы нас, грешных, прежде всего о Будапеште просветите, полковник.
Так началось знакомство Воропаева со знаменитым Широкогоровым.
Наскоро закусив принесенной Чумандриным рисовой кашей без масла и выпив залпом стакан превосходного рислинга, Воропаев почувствовал себя в форме. Что-то очень фронтовое намечалось этим вечером, и с огромным воодушевлением уцепился он за эти приятные черты своего неясного будущего.
В ходе сражения за Дунай Воропаев разбирался отлично и мог проявить себя сейчас не только превосходным докладчиком, но и просто весьма осведомленным, почти очевидцем, почти участником.
Сражение за Дунай, ведомое войсками 2-го и 3-го Украинских фронтов, в глазах Воропаева принадлежало к одним из самых сложно-маневренных и кровопролитных. Наступательные операции были здесь осложнены угрожающими обходами и окружениями, борьба шла за Дунай; лихие переправы и еще более героические отходы за речные преграды сопровождались паузами неожиданных оборонительных боев, выраставших в осады, — и все это в ускоряющихся темпах, в возрастающих масштабах, в беспримерной и тоже все растущей стойкости людей. Это было в одно и то же время горно-речное и степно-лесное сражение, где могли пригодиться и конники, и десантники, и парашютисты, и саперы-диверсанты, где подвергалось жесточайшей закалке воинское умение солдата, потому что нужно было одновременно наступать и обороняться, двигаться и зарываться в землю, находиться в окружении и чувствовать себя окружающими, падать ранеными и все же неумолимо подвигаться вперед, на запад.
Где-то в коридоре часы пробили одиннадцать.
Горячась, Воропаев быстро вошел в темп рассказа. Война ожила перед его глазами. Покончив с венгерским театром войны, он перешел на чехословацкий, рассказал о личных впечатлениях от Румынии и вскользь коснулся событий в Афинах (как раз на-днях было объявлено о введении в Афинах осадного положения). Он вспомнил утро 31 августа, когда, стоя на броне танка, он влетел в Бухарест. Голова его кружилась от счастья. Румынки с черносливовыми глазами карабкались на танк, чтобы расцеловать сидящих на броне. Лицо его было в губной помаде, как в ссадинах. Если бы его ранили в тот день, он наверняка не почувствовал бы боли.
— … Но величественнее, священнее, неповторимее был день шестнадцатого сентября.
— Это что же, погодите?..
— Когда мы входили в Софию…
— Ага, да, да, да… Простите…
Воропаев налил бокал. Рука его вздрагивала. Капля прозрачного вина медленно ползла от пальца к запястью.
— Дай бог вдохновенья тому, кто оставит потомству память об этом дне!
Широкогоров и Чумандрин тоже налили себе.
— Я не мог без волнения читать корреспонденции с фронта, — сказал профессор.
— Да что там волнение! — прервал его Воропаев. — Нет такого слова, чтобы определить точно, что было. Я был Россией, понимаете? Я нес на своих плечах десять веков, разъединявших нас. Мне до сих пор кажется, что мое имя известно всей Софии и что я знаком со всем городом. Честное слово!..
Воропаев говорил, изредка прихлебывая из бокала, — его то и дело наполнял безмолвный Чумандрин, на лице которого играли все оттенки блаженства. И чем больше Воропаев пил, тем больше ему хотелось говорить и тем интереснее и вдохновеннее он говорил.
Широкогоров, теребя свою цыплячью бородку, только подбрасывал ему вопросы, а на долю Чумандрина приходились одни лишь паузы, когда, разливая вино, он успевал вставить:
— Вот так, ей-богу, поговоришь с людьми — и на две головы умней…
Потом, после того как он почти уже совершенно потерял голос, Воропаев кратко, в шутливых тонах рассказал в ответ на трижды повторенный Широкогоровым вопрос, как он очутился у Корытова, о своих мытарствах с домиком и о сыне, которого должен был в скором времени привезти из Москвы, и о том, что он одинок и что теперь уже никогда не будет у него того счастья, которым он владел, сражаясь в рядах армии.
— Я вывалился из счастья, как из самолета. Все осталось там — слава, товарищи… все, все, а Корытов не помог даже с домом.
Так как вопрос о доме был не военный и не научный, а по самой природе своей узко организационный, Чумандрин счел удобным подхватить его с тою же легкостью, с какой собеседники его разбирали вопросы, подлежащие их рассмотрению, и, выразив лицом огорчение, негромко промямлил:
— Ну, боже мой, ну что ж это! Дачи не нашел!.. Да ты слушай меня, Воропаев, хочешь, я тебе сейчас три дачи дам? Сегодня или в крайнем случае завтра, в десять утра. Пойдешь ко мне, говори? Нет, ты сначала скажи, пойдешь или нет?
И заговорщицки нагибался к плечу Широкогорова, стремясь, как все выпившие люди, немедленно завершить предложение делом, шептал тому хриплым шопотом:
— У нас же… этого, ну, рыжего… все равно так и так снимаем на выдвижение… Значит, я остаюсь без заместителя, как араб в пустыне… Верно, Сергей Константинович?.. Кроме того, завклубом отсутствует… — И, уловив на спокойном лице старика одобрение, не разгибаясь, схватил Воропаева за протез и, шлепнув по нему своей мясистой пятерней так, что тот скрипнул, зловеще покачал головой: — Да это сущая чепуха, милый. Я сейчас в обком позвоню. Такой оратор, человек с огромным партийным опытом, а его — пропагандистом. — И вдруг выпрямился и захохотал, широко раскрыв почерневшие от красного вина губы. — А главное, дома-то и не получил!.. Слыхали, Сергей Константинович?.. Не получил! Ну и Корытов!