Страница 13 из 52
XI
Конечно, Александр Андреич ничего не получил. Портрет писал вначале в настроении, что забьет всех Ренуаров[20], но чем дальше дело шло, тем холоднее делалась модель к изображению — и меценат не взял портрета. Александр Андреич хотел судиться. Тогда заказчик прислал ему пятьсот франков — подачкою — портрет же отклонил решительно.
Франки он взял. Но ослабел, сильно запил, стал расползаться.
— Нисходящая звезда! Комета рушащаяся! Наталья, ты в меня все веришь?
Он переоценивал. Напрасно думал, что вообще-то очень я в него верила. А теперь совсем не нравился его рамолисмент[21]. Рамолисмент же рос, и быстро. В начале нашей жизни за границей я над собой чувствовала силу некую, и власть, теперь же были только пьяные истерики, потом подавленность, затишье, он на меня тогда смотрел как будто бы на якорь некоторый.
— Наталья, ты не выдашь — бормотал — я уж знаю, на тебя можно положиться. Ты живая и живучая, живешь, идешь… Что-ж, может быть и выплывем.
Пытался он работать, но теперь мало выходило — слишком нервничал и вообще истощался. Его конечно, надо было пожалеть. Но я жалела мало. Чтоб отвлечься, стал он бегать по притончикам картежным. Иногда и я ходила, но теперь чувство почти брезгливости вызывал он во мне — красный, с воспаленными глазами, и неверным голосом свихнувшегося игрока. Коньяк, рюмка за рюмкою, не помогал. Карта его понимала — как лошадь ощущает кучера нетрезвого и склонна понести — карта казала ему мину насмешливую и предательскую. Он спустил быстро все, что оставалось, продал бриллиантовые запонки, часы — грозила нищета. Остались у меня только две тысячи отцовских. Как ни просил, я не дала ему ни франка. Но я вспомнила Москву, зиму, когда играли мы с ним в клубе, и решила вновь попробовать, сама.
Я не сказала ничего, ушла одна в притончик у Монмартра, где мы бывали с ним, там действовала рулетка. Меня пустили по условленному стуку. Притон был второсортный, грязновато и накурено, пахло духами, и за столом, с лицами зелено-бледными, сидели личности — кто знает, кто из них чем занимался там, в жизни верхней? Может быть, юноша в красном галстуке с толстыми губами подделывал доллары; чистенький и стриженый, в золотых очках — кассир, еще не арестованный. Скуластый, в шарфе и каскетке — из апашей, рядом с ним подруга, остроплечая Марго. С синими кругами под глазами, пудреная и подкрашенная, с тем изяществом остроугольным и надтреснутым, какое может только у француженки быть.
Я приглядывалась, наблюдала. Видела, как равнодушно спускал гульдены свои сытый голландец с подозрительным юношей, как Марго загоралась, когда ей лопаточкой сгребали золотые. Спросила коньяку — выпила. Чувствовала себя легко, покойно.
Марго выронила платочек. Я подняла и подала. Та улыбнулась.
— Вы очень милы.
И пожала руку мне.
— Вы нынче здесь одна?
— Одна.
— Ого, вы не боитесь. Вы не американка?
Я объяснила ей, кто я, и что мне нужно. Она захохотала.
— Это смешно, но неужели же вы думаете, что другие ходят сюда, чтобы проигрывать? Пьер, посмотри, смешная русская.
— А я вам говорю, что выиграю. Ну вот хотите, покажу.
И я поставила пятьдесят франков. Мне возвратили триста. Марго захлопала в ладоши: она сама выигрывала, и была добра.
Но больше я не ставила.
На другой день вновь явилась, и вновь села рядышком с Марго. С собою у меня была тысяча франков. Я ставила на красное — не выходило. Попробовала черное — опять спустила, денежки мои загребла Марго, со смехом, вновь схватила меня под столом за руку, слегка пожала.
— Видите, как вы выигрываете!
— Это еще ничего не значит.
Несколько раз удавалось мне, в общем же я проиграла восемьсот.
Дома этого не сказала, днем спала, а вечером опять шла на Монмартр, пробиралась в ворота, грязным двором, над которым звезды летние стояли, по вонючей лесенке с вытертыми ступенями — наверх, в комнату с висячей лампой.
Марго опять была здесь. Покровительствовала, пыталась наставлять.
— Natascha, главное не нужно волноваться и ставить последнее. Вот, смотрите, как играет Пьер.
Пьер, несмотря на свой шерстяной шарф, каскетку и татуировку, ставил по пяти франков, крепко, будто бы наверняка — и выигрывая десять, твердо, деловито прятал их в карман.
В этот вечер я играла сдержаннее, и сначала даже несколько выигрывала. Но потом зарвалась, и от второй моей тысячи осталась половина.
Марго блестела глазами.
— И завтра придете?
— И завтра.
Александру Андреичу я ничего не говорила. Но чувствовала, что должна играть, должна ходить, как в Москве некогда я знала, что должна петь — пела.
Я играла еще несколько дней. По-прежнему в притоне выигравшие напивались, голландец, проигравшись, отступил, зато явился англичанин молодой, сэр Генри, — высокий, крепкий и красивый. Твердая, ясная постройка. Может быть, он офицер, может быть, барин, но глаза серые просты, румянец тонкий, и хороший очерк профиля.
Голубой бриллиант метал мягкий луч с пальца выхоленной руки — этой рукой легко ставил он золотые, и так же легко убегали они от него.
Все эти дни игра моя шла с переменным счастьем, в общем неблагосклонно. Франки таяли, а я упорствовала. Меня признали уже за свою. Марго рассказывала, ужиная, о своих успехах. Пьер работал аккуратно, и подкапливал. Со мной сэр Генри познакомился. Я, видимо, произвела на него странное впечатление. Вероятно, он не знал, куда меня причислить. То, что я русская, несколько прояснило ему дело.
— И вы думаете выиграть? Но ведь это безумие. У вас ничего нет. Выиграть может только богатый.
— Вот вы очень богатый, а проигрываете.
Он улыбнулся, и упрямо покачал своей англо-саксонской головой.
Он был как будто бы и прав. В этот вечер я дошла до предела. Когда из окон стало голубеть и потушили одну лампу, я проиграла сразу три удара: на число, на красное и на zero. Я встала.
— Слушайте, сэр Генри, у меня осталось пятьдесят шесть франков. Больше нет и дома ничего. Поглядите, как я распоряжусь ими.
Он кивнул, и улыбнулся, чуть насмешливо. Я почувствовала, что легчаю, замираю, будто выхожу из себя, уступая место кому-то другому, и все существо мое становится сомнамбулическим, кем-то ведо́мым.
Равнодушно, не глядя на сэра Генри, я поставила пятьдесят франков на zero. Шарик завертелся, я перевела на наго взор, потом медленно повела глазами на мою пятидесяти-франковую бумажку. Шарик брыкнул раз, другой, — остановился на zero. Мне подали тысячу восемьсот. Не соображая, я поставила все их опять на zero.
Марго ударила меня по руке.
— Natascha, сумасшедшая! Пьер, ты должен запретить, нельзя…
Я ее отстранила. Сэр Генри не улыбался, смотрел на меня серьезно. Шарик завертелся, вновь, я не могу сказать даже, волновалась я, или же нет, — меня по-прежнему все не было. Шарик вновь остановился на zero. Я получила шестьдесят пять тысяч франков.
Помню, что я загребла свои бумажки в сумочку и показала Марго нос. Сэр Генри мне зааплодировал. Я не играла больше. Все мы вышли. Я предложила ехать в ресторан, праздновать мою победу. Мы наняли автомобиль, помчались в ночной бар на Елисейских полях.
В баре пили мы шампанское, светло-прозрачные глаза сэра Генри от вина не мутнели — он со мною чокался. Платить хотела я, но оказалось, что уже заплачено. И на восходе солнца мы катили по аллеям леса Булонского, окропляемого первым золотом. Пыль неслась за нами тонкой струйкой, и благоуханно было в парке. Мне пришло вдруг в голову — уехать из Парижа вовсе — в поле, на природу. Мы завезли домой уставшую Марго, ссадили Пьера — и волшебный конь через несколько минут уж выносил нас, мимо Сен-Дени, в росисто-зеленеющие зеленя под Парижем. Ах, как хлестал мне в лицо нежный шелк ветерка летнего, как зеленя пахли, как чудесны были жаворонки, каким громом и великолепьем солнца пренасыщено было утро! Я неслась с почти мне незнакомым, сероглазым англичанином по пути в Шантильи, я позабыла и о выигрыше своем, но летело сердце в неизвестные мне страны, и быстрее самого автомобиля — задыхалась я в июньской нежности, свете и плеске милого воздуха.
20
Пьер Огюст Ренуар (1841–1919) — французский живописец, график и скульптор, представитель импрессионизма.
21
Производное от французского ramolli — состояние старческой расслабленности.