Страница 12 из 52
«Ах, слабость, слабость!» Я вздохнула, заперла окно, и положила Мишку в шкаф зеркальный. И опять прошла в Маркушин кабинет. Я уже собой владела. «Ну, чего там. Что случилось, то случилось». Села к письменному столу, надо написать Маркуше ясно, просто. А там видно будет. Откинула бювар, в передней позвонили. Марфуша пролетела, я услышала знакомый голос, и через минуту в кабинете был Маркуша. Я взглянула на него, но встать, обнять, поцеловать, не смогла.
— Ах, вот ты здесь… это хорошо… а я уж думал, знаешь, ты … пропала.
Он не снимал еще дорожного пальто. В деревне пооброс, и загорел. Он двинулся было ко мне, остановился.
— Наташа…я писал ведь столько… ты не отвечала… я уж Бог знает… да, ведь я Бог знает что подумал… ну, ты заболела, умерла, что ли…
Если я впадала иногда в сентиментальность, то, конечно, уж не в те минуты. Я смотрела прямо, твердо и, должно быть, мертво. И Маркуша побледнел.
— По… — по-чему же? Что… случилось?
Я молчала. Было ли мне стыдно? И могла-ль я сожалеть о происшедшем? Поздно было уж об этом разговаривать. Маркуша сел. Взял со стола бечевку, туго намотал ее на палец — палец наливался кровью. Он разматывал, мучил соседний. Потом встал, посмотрел мутными, тяжелыми глазами, губы дрогнули, — резко двинулся, махнул рукою и опрокинул стол. Вышел, повалился на постель, как был, в пальто. Я подошла. Он лежал ничком. Я поцеловала его в тот затылок, жалобный сейчас, нелепый, что когда-то я ласкала нежно. Провела рукой по волосам. Я видела, как приподымались плечи в пыльном пальто дорожном.
Я встала и ушла из комнаты, из своей квартиры, где любила, была счастлива и зачала Андрея.
Я уехала к Ниловой, на Москва-реку. Мне не хотелось видеться с Маркушей, объясняться — я же знала, это бесполезно. Об одном старалась лишь не думать — об Андрее… С Маркушей же, действительно, не увидалась, написала ему кратко, недвусмысленно.
А в разгаре лета мы уехали в Париж.
Александр Андреич, со всегдашней своей сметливостью, нашел отличную квартирку, в пятом этаже, в Пасси. К нам вела узкая лестница, витая и светлая, а из окон вид на Сену, на Медон, за нею зеленеющий, вид, поивший светом воздухом, милою голубизной наше обиталище. Иногда я подолгу сидела у себя на подоконнике. Светло-сиреневые, голубеющие тени, пестро-теплый свет бродили по Парижу, охлаждая, зажигая. Сухой, изящный, крепкий, он лежал у моих ног, бодрый и кипучий. Здесь следовало бы мне работать, петь, свободной быть. Но как раз этого не получалось. Выступать я не могла — кто в гигантском этом городе знает меня? Даже дома, стоило мне дольше упражняться, уж стучали снизу: благонравные французы плохо выносили звуки. На свободу же мою посягал Александр Андреич. Он решил теперь, что он хозяин. И хотя сам бегал днями и неделями по делам выставки, за мною следил зорко. В сущности — из-за чего? Я была теперь в его русле, изменять не собиралась, и вела себя совсем покойно. Но уж менее всего покоен был он сам.
И от Парижа, нашей жизни в нем, пестрая осталась память. Во всяком случае, мы жили непокойно, как бурно-непокойно лето Парижа, то жара, то ливни, грозы, и то все блестит, то мокнет, под потоками. Сначала мы шикарили, обедали на больших бульварах, по ночам шлялись в кабарэ, днем я разъезжала по портнихам — Александр Андреич находился в восходящей ярости успеха, ожидал невесть чего от выставки. Я была холодней. Мне казалось, что художников здесь слишком много, нашуметь не так легко. И вышло — я права.
Выставка успеха не имела. О ней почти и не писали. Публики ходило мало, Александр Андреич получил гроши. Он впал во мрак. Иногда крайнее раздражение находило. Он не удерживал теперь уж меня дома, убегал куда-то сам, по кабачкам, и напивался. Деньги плыли, что-же, собственно, нам делать? Впрочем, я вообще не думала, мне думать не хотелось. Просто я жила собой, своей любовью, молодостью и здоровьем — и что странно: даже тем не тяготилась, что не пела.
Нет, я не была помощницей Александру Андреичу. Он рыскал за заказами (в Москву решил не возвращаться, покуда не добьется своего), а я одна бродила, Парижем осенним, в теплоте и золоте, потом мокрым зимним, наконец, весенним, светло-голубоватым и к вечеру розово-дымным.
Уезжала иногда и за город. Мне нравилось слезть на маленькой станции, уйти в поля, сесть где-нибудь под изгородью — слушать жаворонков, греться в солнце и глядеть, как в свете лоснятся зеленя. Вокруг разбросаны лесочки, фермы, но просторы голубые широки, земледелец здесь царит, как будто бы у нас, в России.
Раз я лежала на спине, глядела в облака, почувствовала вдруг, что я плыву, тем же путем, как и мы ехали — с высоты неба мне видны — Германия, Польша, Россия, бедное наше Галкино. Там я увидела — Маркуша на балконе, в русской рубахе, а Андрей взлез ему сзади на плечи, на пальчик ус наматывает. «Эх, сиротка!» Я очнулась, встала, и пошла.
Вот я, дама нарядная, сижу в купэ поезда, мчащегося в Париж, в бешеном грохоте рельс, стрелок, мостов. — «Сиротка, сиротка», Россия, Маркуша, отец, Галкино.
Чувство ушло, разумеется. «Ах, ну Андрюша, Маркел… да, но уж где тут…» Нет, я была дама нарядная.
И как раз в этот вечер мы обедали с русскими на Елисейских полях — Александра Андреича угощал меценат, заказавший портрет. Было шумно и бурно, шикарно, выпили, и поехали на благотворительный праздник французской графини. Помню потоки автомобилей, золотыми глазами бороздивших тьму леса Булонского. Помню лужайку, где из кареток выпархивали лучшие женщины и Парижа, да и всего мира. На лужайке, в лесу — фейерверки, музыка, балет — из рощ, пронизанных бенгальским светом выносились знаменитые танцовщицы. Дианы, Нимфы, Психеи[19]. Рога старых охот королевских трубили в лесах, кавалькады являлись — весь маскарад обрамлен небом темно-синеющим, с золотом фейерверков, и волною мужчин во фраках, дам полураздетых — изощренных француженок, ослепительных бразилианок, испанок, американок. Тысячные эспри, кружева, бриллианты, глаза подведенные, воли пресыщенные, богатства…
Александр Андреич был в полоумии.
— Д-да, это жизнь! Это — люди!
Он побледнел, волосы слиплись, такой же распаренный, как в Москве у картежников, — ну что он здесь, со своей неудавшейся выставкой, жаждой мучительной, тысячью франков? Я моложе его — и беззаботней — мне просто все интересно. Париж, так Париж! Не наше Пасси с милой квартиркою, пейзажем Медона — нет, Вавилон.
Мы возвращались с рассветом. Многомиллионный труженик спал. Париж моноклей, блудниц, фраков и декольтэ, бриллиантов, вилл, автомобилей, тек все тою же лавиной, по голубым авеню леса Булонского, мимо зеркальных прудов с лебедями, под звездами бледнеющими.
Александру Андреичу нравилось, что вот и мы, будто бы, этого круга. Сидел он в развалку, набекрень шляпа, глаза мутные, неверные. «Что за тяжесть!» Автомобиль летел, голубая ночь плескала в лицо нежными шелками, в глазах — лебеди леса Булонского, бледные звезды — почему рядом тут Александр Андреич, почему он бурчит о каких-то тысячах, никогда, ведь, он их не получит?
В Пасси я подымалась медленно по крутой лестнице. Мелкая жизнь за дверьми с ярко начищенными рукоятками, половичками для ног, хлебами-батонами, стоявшими в уголку, со всеми копеечниками, храпевшими в своих благоустроенных углах. У себя в комнате я вздохнула, отворила окно. Нет, мир велик, просторен, и весна чудесна, и Париж…
Ах, если за тебя придет расплата, если отольются все бриллианты, кружева, шелка и бархата — то есть за что, по крайности, ответить!
Я отошла к ночному столику, и под букетом сладко исструявшейся сирени, в полумгле утра майского заметила конверт. Георгий Александрович писал из Рима — просто, скромно, дружественно. В письме был также чек от отца, на две тысячи, и маленькая карточка: Андрюша в Галкине, верхом на лошади, нянька поддерживает. Да, он растет…Пока мать по Парижам, по романам… Я перечла, сложила все, и встала. Я была серьезна, раздеваясь. За полуоткрытой дверью мылся и укладывался Александр Андреич. Мне неприятно было, как он фыркает, как грузно рушится на постель, я вспомнила вдруг его волосатую грудь, которой он гордится, мне стало смешно. Что такое? Почему я, собственно, в Пасси, на пятом этаже, с волохатым, поседелым человеком, все кричащим о славе, напивающимся, в пьяном виде иногда грозящим мне, грубо ласкающим? Что я — влюблена, как тогда в Москве? Подумаешь, какая гимназистка! Париж, Париж, но я забросила здесь пение, живя неверной и туманной жизнью, и вообще мы скоро прогорим, конечно. Бог мой, что за глупость!
19
Диана у римлян — богиня растительности, родовспомогательница, олицетворение луны. Нимфы (девы) у греков древнейшие божества природы; Психея — супруга Эрота, олицетворение души, дыхания.