Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 98

— Чего ради должна я отказываться от собственного удовольствия? — сказала она, когда Селестен признался ей в своих опасениях. Этим ответом она давала ему понять, что приходит сюда ради собственного удовольствия, и только.

Грудь, белая грудь… Посвистывал газовый радиатор, люстра с электрическими свечами, где перегорели почти все лампочки, отбрасывала тусклый красноватый свет, который смягчали задернутые перед альковом шелковые занавески. А на следующее утро даже не стоило открывать ставни на окнах, выходящих в сад, — скелеты деревьев преграждали путь и без того слабому свету дня; Селестен поднялся, зажег электричество и газ.

— Я очень плохо принимаю вас, дорогая.

Анна-Мария дремала. Ей надо попасть домой к часу, следовательно, времени еще много. Сквозь полуопущенные веки она видела, как Селестен ходит взад и вперед по комнате, красивый, несмотря на нелепое облачение: домашние туфли, болтавшиеся у икр шнурки галифе… Он причесался, и его черные, чуть тронутые сединой волосы послушно обрисовывали форму головы; он был небрит, и худое лицо казалось от этого еще более худым. Тонкий, жесткий рот, орлиный нос, косо поставленные глаза с внезапным, быстрым, как скачок, взглядом; именно этот взгляд и привлекал Анну-Марию, привлекал непонятно почему, как непонятна причина всякого любовного влечения. Настоящий мужчина, хотя у него, пожалуй, еще не исчезли черные крылья падшего ангела. Он был очень хорош собой.

— Почему бы вам не погостить у моей матери в деревне, вы оказали бы мне этим большую честь, — сказал он, уже натянув сапоги и застегивая френч. — Там, по крайней мере, вы прилично питались бы. Дом старый и довольно ветхий… удобств никаких… зато места там красоты неописуемой, да и весь край словно создан для вас. Представляю себе вас в длинном платье без всяких украшений, в широком, ниспадающем с плеч плаще, на фоне холмистого пейзажа, на этой земле, где под неизменно синим небом виноградники сменяются целиной, целина — порослью зеленых дубков… — Подойдя к постели, Селестен с высоты своего роста посмотрел на Анну-Марию… — Ваше лицо пугает своей чистотой… Приезжайте… Мать у меня старая, парализованная, вы ее даже не увидите… Слуги все дряхлые… Приезжайте, как только наступит хорошая погода, — боюсь, что зимой вам там не понравится, мистраль действует на нервы даже привычным людям, а иногда выпадает снег — нелепый в этой солнечной стране. Но когда начинает цвести розовый миндаль… Согласны? — Селестен склонился к Анне-Марии. — Согласны приехать ко мне?

— Миндаль зацветет еще очень не скоро, — ответила Анна-Мария, и ее широко открытые большие серые глаза, спокойно взглянули на Селестена. — Я тоже прекрасно представляю себе вас в гарриге — ветер, тишина, ни души… — Анна-Мария закрыла глаза, и усталость легла ей на лицо, как слой пыли. — Пусть лучше никого не будет, если действительно никого нет, чем когда людей полно и все-таки никого нет.

— Мы с вами одиночки, — произнес Селестен и сел на кровать, хотя уже собирался уходить.

Анна-Мария промолчала. Вероятно, Селестен полагает, что одиночество — романтика или поза. Одиночество — увечье, вот что такое одиночество, одиноким становятся, как становятся калекой. Сейчас люди чувствуют себя одинокими, потому что после человеческого тепла, на которое они не скупились последние годы, пришел ледяной холод равнодушия — слишком резкая перемена погоды. Они не искали одиночества, эти люди, наоборот, оно явилось для них огромным несчастьем. Вдвойне одиноки те, кто дважды потерял семью: человеческую и свою личную. Никого, никого вокруг… Анна-Мария почувствовала, как слезы подступают у нее к глазам, и отчаянным усилием воли сдержала их. Нет, только не перед Селестеном!.. О, если бы она обладала жестокостью мужчины, жестокостью Селестена, с какой он в том страшном немецком замке произнес: «Небо над Авиньоном…» — будто обнимая, назвал ее именем другой… Обладай она его ненужной жестокостью, она сказала бы ему, что думает о ночах любви, проведенных с ним… Бедный Селестен! Нет, не будет она плакать перед чужим человеком.





Надев подбитую мехом куртку и уже стоя на пороге, Селестен сказал:

— Вам незачем торопиться… Сюда никто не придет до завтра, да и то… Уходя, просто захлопните дверь. Но не забудьте чего-нибудь, я уеду, а ключ у уборщицы, и неизвестно, когда она придет…

Он снова подошел к постели:

— Боюсь поцеловать вас на прощанье, а то я никогда не уйду…

Он поднес руку к кепи.

Селестен, выходя, отодвинул железную решетку на двери, и Анна-Мария мельком увидела серенький день. Дверь закрылась, и решетка снова захлопнулась… Анна-Мария спрыгнула с постели, заперлась на ключ и бегом бросилась к кровати. Как надежно спряталась она здесь от всего мира, который и не собирался ее искать! Чувство полной своей ненужности давило, как бремя. Она пыталась создать себе какую-то искусственную жизнь в надежде, что жизнь эта окажется сильнее ее, будет диктовать свою волю… Нечего, как страус, прятать голову под крыло, она свободна, вольна в любую минуту все прекратить, не вставать, не идти на свидания, не фотографировать. Нет у нее чувства необходимости, внутренней или внешней, которая могла бы заставить ее продолжать… Она продолжала лишь из чувства долга… Но долга по отношению к чему? К кому? Почему, оберегая стол американки, она ставила чайник на пробковую подставку, почему до блеска начищала кастрюли, почему мылась, даже когда вода замерзала в тазу, почему вовремя приходила на свидания и, не щадя сил, с таким примерным рвением занималась фотографией? Чувство долга? Перед кем, перед чем? А между тем она прекрасно знала, что может в любую минуту, никого не обеспокоив, бросить все свои дела. Но что же еще оставалось ей делать, если не продолжать? Покончить с собой?.. Подобно Женни? Вот уже шесть лет, как Женни умерла. Нет, не будет она плакать. Перед ней с ужасающей ясностью всплыла демонстрация четырнадцатого июля, на которую она пошла с Женни, первая демонстрация, в которой она участвовала. Люди на улицах кричали: «Да здравствует Женни Боргез!» В той группе, с которой они шли, люди подходили к Женни, почтительно здоровались с ней и уходили болтать и смеяться с другими. Анна-Мария вспомнила, как она тогда спросила у Женни: «Не перейти ли нам в другую группу, где у тебя больше знакомых?» Сначала Женни как будто рассердилась, но потом мягко ответила: «Никакой другой группы нет, для таких, как я, не существует группы, дорогая…» О, голос Женни, произнесший «дорогая…»! Вот уже шесть лет, как ее нет в живых, нет в живых, потому что не было для нее группы. Нет, только не плакать… Женни! Но ведь Анна-Мария не Женни, она ничем не примечательный рядовой солдат. Тогда почему же для нее нет группы? Что бы там ни говорил Жако, она знала одно: пойди она на какое-нибудь женское собрание, и всюду о ней говорили бы «наш друг», были бы с ней приветливы, а она чувствовала бы себя еще более одинокой, чем наедине сама с собой… «Почему вы так переменились, Аммами, откуда у вас такая вялость, безразличие?» Откуда? Сражаться с бошами было легко и просто, тут ты рисковала только собственной жизнью. Но даже в то время опасно было покидать ряды бойцов; стоило чуть отойти туда, к огромной инертной массе, как у тебя сразу опускались руки. Что пользы насильно заставлять людей быть счастливыми? Почему они не хотят этого счастья? Насколько все было бы проще, если б они шли за нами, весь сор вымели бы быстро и начисто. Но поддерживать порядок во всем мире, это то же, что поддерживать его в доме: каждый день приходится все начинать сызнова… А те, кто населяет мир, даже со стула не приподнимутся, чтобы облегчить вам уборку, в лучшем случае позволят подмести вокруг себя. Ну что ж! Раз им нравится жить в грязи… Не хотят, как хотят… Анна-Мария предпочитает вообще не встречаться с этим чуждым ей миром, куда Жако пытается ее затащить. «Не понимаю вас, — говорил Жако, он и вправду не понимал, — ведь после разгрома Германии ничто не изменилось. Война продолжается, Анна-Мария, и это так же очевидно, как существование армий и бомб!» Зачем он объяснял ей это, ведь она и так все знала, все видела! Но именно тяжести понесенного поражения и не могла она вынести. Она не походила на женщин, вернувшихся из немецких лагерей и снова с головой ушедших в работу, которая привела их туда… Но они, эти женщины, составляли группу… У Анны-Марии не было своей группы, она была одна.