Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 45



Однажды на утреннем построении командир полка, распустив сержантский состав, неожиданно скомандовал:

— Запорожцы, два шага вперед!

Из строя под смешки вытолкнули около десятка молодых летчиков.

— Не вижу из третьей эскадрильи.

Без особой охоты к ним присоединились еще четыре человека.

Командир построил всех по двое и приказал:

— В парикмахерскую, шагом марш!

«А я ведь тоже подражаю Кобадзе», — мелькнула у меня тогда мысль. Но только ли ему? И Молотков, и Семенихин, и Сливко были для меня непререкаемыми авторитетами. Я невольно копировал их. Сделаю какой-нибудь жест и вижу: это не мой, а Кобадзе, скажу что-нибудь, и вспомню: так говорил Семенихин или Молотков.

Я стал контролировать себя. Однажды, когда подстригался, парикмахер спросил:

— Височки косые, прямые?

— Косые, — ответил я, но тотчас же вспомнил, что такие виски у Кобадзе. — Нет, сделайте лучше… — я хотел сказать «прямые», но прямые виски носил Молотков, — сделайте и не прямые и не косые…

Парикмахер удивленно взглянул на меня.

При разговоре с друзьями я придавал лицу рассеянное выражение, серьезничал, когда все смеялись; старался улыбнуться, когда было не до шуток. Не знаю, как далеко зашли бы мои умствования, если бы не Кобадзе.

— Чего ты, милейший, оригинала корчишь? — сказал он, весело сверкнув синеватыми белками. — Или в футуристы записался?

— А что мне, отрастить усы и купить трубку?

— Не лезь в бутылку, — остановил меня Кобадзе. Он оттопырил верхнюю губу, и я увидел ловко скрытый усами шрам.

…Меж тем штурман полка снова появился над нашими головами. Одна пилотажная фигура сменялась другой, и казалось, что капитану тесно в небе.

«Эх, увидел бы его мой отец!» — подумал я, вспомнив легенду о седьмом пере.

Лобанов и Шатунов заспорили, должен ли быть у первоклассного летчика свой стиль полета. Они всегда спорят; один горячится, выпаливает сто слов в минуту, а второй говорит редко, да метко.

— Всякий стиль есть манерничанье, — вдруг сказал комэск Истомин. Летчики относились к нему настороженно, а механики не любили — слишком недоверчив был, любил выискивать дефекты.

— Но ведь со временем у летчика вырабатывается свой почерк полета, — возразил Лобанов. — Это же как дважды два — четыре.

— У летчиков должен быть один почерк. Этого требует инструкция.

— Инструкцию, собственно говоря, пишут человеки, — спокойно заметил Сливко. — А они могут и ошибаться.

Такое объяснение нам, молодым, больше нравилось.

— Но вы забываете, майор, — возразил комэск, — что в инструкциях и наставлениях обобщен опыт сотен людей. Многие параграфы в них написаны кровью летчиков. И тот, кто нарушает инструкции, — Истомин посмотрел в сторону молодых летчиков, — должен наказываться.

Сливко усмехнулся.

— Я, конечно, академий не кончал, но летать для меня — это творить. Наставления-то пишутся раз в десять лет, а то, что вчера было образцом, сегодня устарело. Люди не стоят на месте, а раз они идут вперед, значит, могут и спотыкаться. Так неужели за это их бить? — Папироса перестала прыгать у него во рту, упала на землю. — Ошибки неизбежны у тех, кто подходит к делу творчески.

Несколько минут все молчали. Было слышно только гуденье моторов в воздухе. Мы с нетерпением ждали, что ответит капитан.

— Вот и чувствуется, что вы не кончали академий, — наконец проговорил Истомин. — А придется. Если решились учить других. Творить надо на земле. Нестеров над своей десятисекундной петлей работал год. Упорно. Настойчиво. Ночей не спал, чертил, вычислял, составлял таблицы. Не случайно у нас говорят: «Победа в воздухе куется на земле». — Капитан больше обращался к нам, чем к Сливко. — Авиационному искусству нет предела. Но это искусство должно опираться на пробную теорию, на проверенные расчеты, а не на девиз «куда кривая выведет».

Я невольно проникался уважением к командиру эскадрильи, раньше часто поражавшему нас чрезмерной осторожностью.

Полеты продолжались до вечера. Когда флаг на стартовом КП был спущен, командир полка сказал штурману Кобадзе:

— А молодые соколы у нас с напором. Расправить им крылья — вот главное.

Кобадзе подозвал меня.

— Один совет, лейтенант Алеша, — не укорачивай радиуса. Это пригодится, когда перейдешь к полетам в сложных метеоусловиях. Там, дорогой, нельзя крены гнуть. Определенно. Ну да ладно, сразу все не дается.

Он вдруг пристально посмотрел мне в лицо и усмехнулся:



— А вид у тебя утомленный. От перенапряжения. Что ж будет, когда перейдешь к длительным полетам?

Вспомнилось, как я легкомысленно заявил Кобадзе, что физкультура мне ни к чему.

— Буду тренироваться, — пообещал я.

Зарулив самолёт на стоянку, я строго сказал Мокрушину:

— Вы мой первый помощник, и мы оба Отвечаем за проступки членов экипажа. Сегодняшняя грязь на фюзеляже — от вашей нетребовательности к Брякину.

— Я же говорил вам, что не умею командовать…

— Надо учиться. Или хотите, чтобы ваши служебные обязанности выполнял кто-то другой? А с мотористом Брякиным нужно меньше пререкаться. Приказ начальника — закон для подчиненного.

— Да, конечно! — мрачновато согласился Мокрушин, скосив глаза в сторону. — А с чего начать?

— С себя! Вы увлеклись делом — хорошо. Не стали замечать окружающего — плохо. Брякин воспользовался этим и увильнул от работы. Вот и нужно доказать товарищам, что перед ними — командир.

IX

Первомайский праздник был не за горами.

По вечерам участники самодеятельности собирались в армейском клубе. Разучивали песни, плясали, декламировали. Было шумно, весело. Кобадзе метался от группы к группе, показывал, хвалил, ругал.

Иногда в клуб заглядывал подполковник Семенихин. Как-то он появился с командиром полка. Репетировали одноактную пьесу.

— А ведь хорошо! — воскликнул Молотков. — Может, возьмешь на выучку, капитан?

— Вас?

— А чем не артист, — полковник выпятил грудь и этаким орлом посмотрел на всех.

— Не возьму.

— Это почему же?

— Да ведь пропускать будете, как в прошлые разы. Какой же это пример для других?

— Плохой пример, — согласился командир. — Да, здорово у тебя дело поставлено. Ну, а если б в театр пригласили работать? Пошел бы?

— Нет, — ее задумываясь, ответил капитан.

— Почему же? Может, высоко бы поднялся.

— Страшно без парашюта, — отшутился капитан. — Да куда же выше? — уже серьезно закончил он. — Разве, товарищ полковник, есть профессия выше нашей?

Командир и Семенихин переглянулись.

— А что же ефрейтора Брякина не видно? Он такой ловкий гитарист. Виртуоз.

Кобадзе развел руками.

— Не берем в кружок троечников. А у ефрейтора по политподготовке хвост.

Командир посмотрел на Семенихина. Не хотел бы я попасться Молоткову на глаза в эту минуту!

Я поглядел на пионервожатую Майю. Кругленькая, с маленьким задорным носиком и большими косами, уложенными на затылке, она внимательно смотрела на командира, приоткрыв по-детски припухлый рот.

«Лучше бы они не говорили об этом, — подумал я. — Ведь ей же неприятно слышать такое! И за что она любит его, непутевого?.. Впрочем, хорошо, что при ней говорят о Брякине, может, она как-то повлияет на него». И мне уже хочется громко ругать Брякина, обвинять во всех смертных грехах. Но я ловлю себя на мысли, что жаловаться на него — значит расписываться в собственной беспомощности.

Подполковник о чем-то заговорил с Майей. Командир и штурман полка отошли к окну.

— Я не хотел отвлекать вас, капитан, — сказал Молотков, — а поэтому пришел сам. Вы назначаетесь руководителем полетов на полигоне. Завтра чуть свет вылепите туда на «маленьком». Вот хотя бы с Простиным, — командир кивнул толовой в мою сторону.

Я поспешно одернул френч и подошел.

— А вам, — обратился Молотков ко мне, — будет полезно уточнить маршрут и место расположения целей. Пригодится. Ну-с, теперь продолжайте. Пойдемте, подполковник, не будем смущать артистов.