Страница 18 из 22
Второй ответ:
«Промышленность нашего города выполнила план первого квартала к двадцать пятому марта. Открылся университет культуры. Разбили на набережной хороший парк. Вузовская молодежь провела весенний кросс. Школьники сдали металлолома на сто тонн больше, чем в прошлом году. Приезжает на гастроли московский театр. Смотрите, вот из-за поломанного забора видно новое кирпичное здание. А к концу семилетки…»
Два ответа. Два человека. И все не то. Видимо, не так задан вопрос. Правильнее было бы:
«Чем живут люди в вашем городе?»
Ведь, с одной стороны, здесь и заводы, и Иркутская ГЭС, и вообще Сибирь, передовая семилетки. Мы агитируем нашу молодежь ехать в эти места. И кстати, девушки, которых я встретил, выходя из управления, одеты модно, по-московски. Как сказал бы один мой знакомый инженер — «восточносибирские чувихи».
Но я иду по старым улицам купеческого города. Вот улицу преграждает заборчик, вышиной мне по колено. Я обхожу заборчик. Деревянные крепкие дома на каменном (именно на каменном, а не на кирпичном) фундаменте. Деревянные луковки с деревянными шпилями напоминают мне Якутск. Сибирская, исконно русская архитектура. Резные, витиеватые наличники. И заборы. Бесконечные глухие заборы. Если в заборе приоткрыта калитка, то обязательно на цепочке. Видно, что в этих дворах несколько домов, сараи, штабеля дров — целые хозяйства (социалистические ли?). Около домов на накрепко вбитых в землю скамейках сидят старые женщины с малыми детьми и занимаются тем, чем положено заниматься старым женщинам на скамейке возле дома, когда на город спускаются сумерки и идет незнакомый прохожий.
А сумерки все густеют.
Мужчина с коромыслом и двумя полными ведрами поднимается на второй этаж по деревянной скрипучей лестнице. Вот я вижу через окно, как семья садится ужинать. Но мне все реже удается заглянуть в комнаты. Ставни, ставни. И меня провожает испуганный взгляд старенького еврея, старательно завинчивающего болты железного бруса на ослепших окнах своего дома.
Город охватила ремонтная лихорадка. Закрыты все гостиницы. Меня через управление устроили в общежитие аэрофлота.
Койки в коридоре. За единственным столом и на единственном стуле сидит пожилой командировочный и штудирует прошлогодний «Огонек».
Я захожу к себе в комнату. Мой сосед просыпается, но разрешает зажечь верхний свет. Он ему не мешает. А настольных ламп здесь нет, нет даже маленького столика.
Я кладу чемодан на колени, достаю лист бумаги и по привычке прикидываю только мне одному понятными записями то, что я узнал сегодня в управлении. Ничего хорошего, в смысле ничего для меня нового и полезного, они не сообщили. Да, известно, что «интересуются районом Братской ГЭС». Это мы и раньше знали.
А ты обнаглел, Краминов. Начинаешь привыкать к тому, что сразу находишь след, что тебе везет.
Но это плохо, когда не идет работа и не привезли центральных газет. Потихоньку мысли, которые я упорно изгоняю, мысли о моей семье начинают резвиться.
Нельзя, Краминов, слышишь? Человека окружают два мира. Один — внешний, то, что происходит вокруг, то, чем живут другие люди.
Второй мир — это мысли и мечты самого человека, это его внутреннее «я», интимное.
Нельзя, Краминов. Не распускайся. Нельзя, чтобы твой внутренний мир заслонял все. Не может так жить человек. Погибнет. Тогда любая неудача, неудача его «я» кажется концом света.
Я знаю, что по большому счету для нас не существует вещей вообще. Вещи и явления для человека существуют настолько, насколько они связаны лично с ним, с его внутренним «я». В этом отношении человек остается эгоистом. Можно кричать и рассуждать о политике и о природе — и быть совершенно к ним равнодушным. И связь человека с внешним миром (я имею в виду духовную связь) начинается тогда, когда этот внешний мир так или иначе задевает внутреннее «я» или когда сам человек вкладывает себя, свои силы в этот внешний мир.
Элементарный пример. На дороге я нахожу лопату. Я ее отбрасываю. Мне она не нужна. Для меня она не существует. Но если бы мне надо было срочно рыть окоп, я сам сделал бы эту лопату…
Или город, который тебе только что не понравился, расцвел бы радужными красками, встреть ты на улицах Иру.
А чем ты сам живешь, Краминов?
Если ты погрузишься в себя, в свои личные переживания, — грош тебе цена. Но ты себя отдаешь д е л у, делу, которому ты служишь. И так как ты все отдал ему, то оно для тебя дорого. В нем вся твоя жизнь. И если рассуждать философски, то жизнь человека начинается тогда, когда он ее отдает людям.
Ты не по специальности работаешь, Краминов. Я второй раз замечаю, что из тебя вышел бы хороший автор букварей. Крупный ты знаток прописных истин.
Но, очевидно, и эти прописные истины для тебя не существовали, пока ты на личном опыте с ними не столкнулся…
Я отложил чемодан в сторону, постоял около двери и рванул ее на себя. Я спустился до половины лестницы. Остановился. Зачем? Не надо. Все равно я его не увижу.
Сегодня вечером мной владело какое-то неясное чувство (у нас его называют интуиция), что за мной кто-то идет. Я не верил (но автоматически кружил по улицам). Ведь я не должен был сюда приезжать. Приказ был получен внезапно, во Владивостоке. Они не могли знать заранее. И ты был слишком в этом уверен и откровенно пришел в управление. А ведь вы, Краминов, фигура, наверно, известная в «определенных кругах».
А может, это нервы? Но ведь сейчас ты явно почувствовал, что кто-то неслышно прошел по коридору, постоял у твоей двери. Он, может, и сейчас наблюдает за тобой? А может, все-таки нервы расшалились? Но это, Краминов, ты оставь для своего «внутреннего мира» и никому не рассказывай.
А во «внешнем мире» действительно существуют люди, которым ты явно не безразличен. Во всяком случае, один где-то близко. И они много бы дали, чтоб свернуть тебе шею.
Фотография из ФРГ. Демонстрация против войны. Несколько человек идут по улицам Эссена, несут плакат. Впереди инвалид на костылях. Напряженное, волевое лицо. А глаза уже измученные, в них — отчаяние.
И когда я смотрю на этого человека, который идет по сытым улицам немецкого города, где разгуливают долговязые американцы и местные фашиствующие молодчики, парни упитанные и нахальные, мечтающие о коричневом мундире, улюлюкающие ему вслед, и он знает, что за ним всего десяток искалеченных войной людей, которых очень легко смять, выгнать с работы, травить, пытать, и он все-таки идет, идет, чтобы разбудить совесть отворачивающихся, очень спешащих горожан, разбить скорлупу их благополучия, напомнить им, что их ожидает, — он идет, инвалид на костылях, с напряженным, волевым лицом и с измученными глазами, — когда я смотрю на этого человека…
Ты, здоровый мужик, сидишь в расстроенных чувствах, ах, Ира ушла от тебя, ты жалуешься на усталость, ты мечтаешь об отдыхе, ты запутался в каких-то мелочах, недоволен каким-то вонючим гуляшем — а он идет, инвалид на костылях.
А ты на передовой ли, Краминов? На линии огня?
Дым медленно ползет по котловану. Летят фонтаном куски диабаза. Грохот взрывов, как канонада орудий… С огромной высоты мыса Пурсей предстает Братская ГЭС. Железный каркас плотины на той стороне протянул руки к Пурсею. Братское море зальет то место, где мы сейчас стоим.
Радио в котловане:
— Товарищи, взрывные работы окончены. Отбой.
Сейчас Братсков восемь. Когда построят ГЭС, останется два Братска. Но будут новые города, будет огромный промышленный узел.
Масса народу, и причем разнообразнейшего. Конечно, как и всюду, текучесть кадров.
Что тянет сюда народ со всей страны?
Приезжают целым классом, с учителем, и все (и учитель тоже) работают бетонщиками.
Приезжают люди, имеющие специальность, дом, семью. Всё бросают и едут.
Много демобилизованных. Кстати, приезжает новая большая партия. Куда их разместят?