Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 120

Нет, никакой ворожбы. Только сердце женское — только любовь истинная. Василиса сжала в руке вышитый платок и почувствовала, как в глазах защипало.

Как она за него дралась! Как она настраивала князя Владимира против Алексия, жениха своего! Как ссорила Лешку с остальными богатырями, чтобы он сам уехал из Киева, гадюшника этого! Совладала со всеми навалившимися разом проблемами, вытянула мужа.

Те богатыри, что в Киеве остались, спились или поистрепались. Добрыню уже и за человека не считают — после того как он в пьяном угаре спалил собственный терем с женой и детьми. Муромец растолстел — под ним, говорят, пороги в избах крошатся, а в сырую землю он по колено проваливается, как в снег.

Так и остался Алешка единственным настоящим богатырем земли Русской. Каждый день при деле, гордится собой, чувствует, что нужен.

Не гуляет на сторону, не балует, не пьет — да и когда?

Подъехал, соскочил с коня, обнял жену — она любила его таким. Да, грязный, потный, уставший! Зато — настоящий мужчина.

Василиса Прекрасная склонила голову на плечо мужа и крепко-крепко прижалась к нему. По ее щеке скатилась маленькая слезинка.

Алеша Попович осторожно поцеловал жену в лоб и устало улыбнулся.

Вот оно, настоящее счастье-то…

Фёдор Чешко

ОН

Какая-то лесная мелкая дрянь (крыса, что ли?) порскнула в придорожные кусты чуть не из-под самых копыт, и конь, храпя, шарахнулся к противоположной обочине. Витязю примерещился взблеск двух красных глаз-точек там, где смутная мохнатая тень вонзилась во взбитое ветром жёлто-чёрное месиво; даже злобное еле слышное ворчание будто бы исхитрилось не утонуть в пергаментном шорохе палой и непалой листвы. Послышалось? Может, и нет — мало ли небывальщины наслучалось уже за время пути? Боевой конь испугался крысы, крыса перерычала ропот осенней пущи… Снизойди, Всеединый, позволь хоть впредь ничего странней не изведать! Ох, не позволит…

— Что это было? Слышал, твоя доблесть? Вот опять — что это?!

Ага, старик тоже расслышал крысье рыканье… Или нет, он расслышал другое. И конь, значит, испугался вовсе не крысы — конь тоже расслышал; один ты, твоя витязная доблесть, просморкал то, чего никак бы не следовало. Впрочем, тебе простительно. Столько лет добрые (а паче — недобрые) люди гремели по твоему шлему разными увесистыми предметами — от обмотанных войлоком деревянных учебных мечей до боевых палиц… Умно ли тебе после такого упрекать слух в неспособности тягаться чуткостью с конским? А старик… А что старик? Он ведь не простой старик.

— Вот опять… — жалобно проныл «не простой старик», придвигаясь вплотную к витязю.

Да, опять. То ли ещё громче, то ли ещё ближе. Тонкий плач, переливистый и надрывный, серой паутиночной нитью продёрнулся сквозь ровное полотно ветряного шуршливого бормотания, пульсирует, бьётся, словно запутавшись в полуголых раскоряченных кронах…

Конь встревоженно задёргал ушами и… Нет, попятиться он всё-таки не решился (знал: всадник может простить любое своеволие, кроме трусости), но и дальше идти не желал.





— Это волк? Скажи, твоя доблесть: волк? — Безотрывно пялясь в чащу, старик нашарил витязное колено и вцепился в него.

Витязь успокаивающе похлопал коня по шее, буркнул:

— Ты уже имел случай понять: Крылатый не боится обычных волков.

Тут он заметил наконец, что по рукаву стариковой хламиды шныряет какая-то мерзость и что оная мерзость явно склонна предпочесть полусгнившей овчине серый бархат кое-чьих штанов. Заметил, торопливо высвободился из ногтистой старческой хватки и заставил коня сделать несколько шагов по выжелтенной листопадом дороге. Конь всхрапывал, запрокидывал морду, косил на седока круглым от страха глазом, и «несколько шагов» получились равны длиной как бы не одному нормальному.

А вой тем временем оборвался — разом, вдруг, словно вывшему перерубили глотку (вот бы оно и по правде так!). Старик облегчённо перевел дух, оглянулся… и очень удивился, обнаружив, что рука болит и ни за что не держится.

Старик…

Кислоглазое лицо, облиплое жирными космами дрянной бородёнки; грязные клочковатые брови, ошарашенно вздёрнутые на ещё более грязный лоб; трясущиеся губы, похожие на агонизирующих от голода пиявок…

Витязь спешно заотворачивался, чиркнул взглядом по стриженой конской гриве, по кустам, по обомшелой коре раскидистых двуохватных деревьев… Нет, поспешность не спасла. То ли это от гадливости щеку успела-таки передёрнуть невольная судорога, а то ли именно из-за торопливого порывистого движения треснули вроде бы уже начавшие подсыхать рубцы, и опять из-под заскорузлой повязки на чернёный, испятнанный ржавым нагрудник сорвалась свежая капля.

— Он ушёл?

Витязь сперва не понял этого вопроса, а когда понял, рассмеялся — хоть и чувствовал, что от смеха раненая щека засочилась ещё обильней. «Ушёл»… Дитятя напуганная, даром что при бороде и дервишеском посохе… Конечно, тот, который выл, — он, наверное, ушёл… откуда-то. И теперь, возможно, идёт… куда-то. Вполне, кстати, вероятно, что прямиком сюда. А первейший из свитских Его Блистательной Недоступности витязей — надо же случиться такому! — безоружен. При нём, при первейшем-то из свитских, всего-навсего и есть, что кинжал. Ну палица ещё. Ну чекан. Ну ещё можно зачесть щит, которым оный витязь на своём веку напереламывал костей не меньше, чем палицей. Но что бы то ни было, витязь без меча — это как без рук за пиршественным столом: суметься-то всё сумеется, но как!

Тем временем старик вроде совладал и с удивлением, и со страхом (впрямь дитятя: насмешливо буркнутого его доблестью «ушёл-ушёл» вполне хватило). Совладать-то с вышеперечисленным он совладал, но вести себя по-нормальному, очевидно, не умел вовсе. Потому что вдруг замер, таращась так, будто не витязь был перед ним, а сам Всесотворивший Всеединый в грозе и славе своей.

— Ты сказал… — От возбуждения голос дряхлого оборванца сбивался то на щенячий провизг, то на сиплое перханье. — Ты, твоя доблесть, сказал: Крылатый не боится… Это, значит, коня твоего так кличут: Крылатый? А ведь и на щите у тебя… Так то есть ты… то есть вы… вы — это, значит, тот самый и есть? Витязь Крылатого Коня?

Додумался-таки, доскрипелся… Старый шелудивый хорёк. Грех, конечно, даже в мыслях оскорбить дервиша Всеединого, и, конечно, даже в мыслях оскорбить старика недостойно витязных обетов, а всё равно — хорёк. Старый и шелудивый. Ну вот, теперь пристанет: куда, мол, да зачем, да почему…

— Смиренно умоляю вашу доблесть извинить назойливое моё любопытствование, но откуда же вы здесь… То есть откуда — это как раз понятно… Но зачем? В одиночку странствовать по Предпустошью… В этом проклятом Всесотворившим краю даже многочисленные рати, случалось, пропадали без вести и следа… Как же вы изволили решиться?.. Ради чего бы?

Ну вот, пожалуйте откушать. И что теперь? Лгать нельзя — дервиш же! Отмолчаться тоже нельзя (по той же причине). А рассказывать этому хорь… хор-рошему старику всё как есть… Во-первых, не поймёт, а во-вторых, просто стыдно. Бесы пекельные, это ж представить только: сподобил бы Всеединый хоть на миг какой-нибудь промедлить утром, и не пришлось бы теперь… Грешна мысль, и с достоинством витязя напрочь несовместима, но вот пришла же… И в ней, в мысли этой, тоже дервиш виноват: ввел в искушение… Вот же впрямь, что бы стоило с утра коню потерять подкову?! Или ветру задуть не встречь, а наоборот — тогда б верещание старика расслышалось для этого самого старика чересчур поздно…

…Прошлая ночь неожиданно выдалась почти спокойной и даже почти уютной (во всяком случае, по сравнению с двумя предыдущими). Последние скудные людские приметы в округе исчезли задолго до полудня, гордиться витязным небрежением к опасностям да удобствам было не перед кем, и потому он решил не лезть в Последнюю Дебрь натемно глядя. Десятках в четырёх перестрелов от того места, где малоезженый, почти незаметный беглому взгляду караванный тракт запущенной просекой втискивался в лес, нашлась скирда. Была она рассевшейся да гнилой — видать, году этак в запрошлом какие-то полоумные… то бишь беззаветные храбрецы отважились косить здешние травы, и не сумели (что при такой храбрости вполне понятное дело) дожить до возможности попользоваться результатами косьбы.