Страница 21 из 116
Младшая из дочерей де Фернига также лишилась лошади. Тогда ее сестра Фелисите соскочила с седла и уступила свою лошадь Дюмурье. Девушки перешли через ров и сели на лошадей, принадлежащих свите герцога Шартрского. Секретарь главнокомандующего Кантен упал, перескакивая через ров. Пятеро убитых, восемь трупов лошадей, один пленный, экипажи и секретная переписка главнокомандующего остались во рву. Остальные беглецы во весь дух помчались через болота, преследуемые до самой Шельды выстрелами волонтеров. Юные амазонки, которым эта местность была знакома, проводили Дюмурье до парома, на котором он переправился вместе с ними и герцогом Шартрским. Свита, которой не хватило места на пароме, поехала вдоль берега Шельды и вернулась в Молдский лагерь. Батист распустил слух, что генерал убит возмутившимися волонтерами, и таким образом вернул Дюмурье прежнее расположение его войск.
Между тем главнокомандующий, переехав Шельду, изнуренный усталостью, пешком прошел по болотам, окаймляющим реку. Батист нагнал его вечером и сообщил о перемене в настроении лагеря. Мак приехал ночью и привез с собой свиту из пятидесяти имперских драгун, которые должны были проводить главнокомандующего до лагеря. Собрав вокруг себя полк гусар Бершени и несколько преданных ему эскадронов кирасиров и драгун, Дюмурье двинулся во главе этой кавалерии до Румижи, находящегося в одной миле от Сент-Аманского лагеря. Он думал, что вернул свое влияние в армии и сможет привести в исполнение свой план относительно Конде.
Но артиллерия Сент-Аманского лагеря, получив ложное известие о смерти Дюмурье, прогнала его генералов, запрягла лошадей в пушки и двинулась к Валансьену.
Целые дивизии, отказываясь повиноваться своим офицерам, покидали лагерь, где измена главнокомандующего вынуждала их служить орудием неизвестных интриганов.
Получив такие известия, Дюмурье выронил перо, которым писал приказ по армии. Он с небольшой свитой выехал в Турне, где Клерфэ встретил его не как генерала неприятельского войска, а как своего несчастного союзника. Любовь, которую Дюмурье сумел внушить своим солдатам, оказалась так велика, что восемьсот рядовых полка Бершени и саксонские гусары присоединились к нему по собственному побуждению. Когда он приехал в Турне, у него в кошельке оставалось только несколько золотых. Все его товарищи по бегству находились в сходном положении. Герцог Шартрский, Тувено, Монжуа, верный Батист и юные героини де Ферниг, дезертировавшие, не совершив преступления, вскладчину купили и первыми дали ему горький хлеб изгнания.
Такой была развязка длинной политической и военной драмы, поднявшей Дюмурье в течение трех месяцев на высшую ступень величия и низвергнувшей до уровня презренного авантюриста.
С этих пор Дюмурье, проклинаемый в отечестве, едва терпимый за границей, переезжал из одной страны в другую, нигде не находя себе пристанища. Предмет презрительного любопытства, почти нищий, не имея семьи, получая жалкие субсидии от Англии, он возбуждал лишь сострадание. Как будто чтобы сильнее покарать его, Небо не отняло у него гения, желая наказать бездействием. Дюмурье не переставая писал мемуары и составлял планы для всех войн, которые Франция вела в продолжение тридцати лет с Европой; он всем предлагал свою шпагу и от всех получал отказ. Он умер в Лондоне. Отечество оставило его прах в месте его изгнания и даже не воздвигло могильного камня на поле битвы, где он спас Францию.
XXXVIII
Якобинцы, довольные победой, которую одержали над противниками, дали время своим врагам передохнуть. По-видимому, между комитетами Конвента и Парижской коммуной установилось даже нечто вроде соглашения.
Дантон держался в стороне, гордо и независимо, являясь как бы третейским судьей партий. Робеспьер ждал, чтобы новый кризис вознес его еще выше. Ни тот ни другой не поддерживали волнений толпы. Только один человек смущал все партии в Конвенте. Это был Марат — олицетворенное воплощение анархии.
Начиная с 10 августа Марат, выходя из катакомб, где жил, говорил только о страданиях народа. Появляясь перед толпой, якобинцами, кордельерами, в ратуше и среди волнений, он везде действовал с аффектом и напряжением. Он начал оспаривать у Робеспьера аплодисменты якобинцев: Робеспьер обещал народу только законы, которые должны были справедливее распределить общественные блага между всеми классами общества, а Марат пообещал коренной переворот и довольство в будущем. Один сдерживал народ своим благоразумием — другой увлекал своим безумством. Робеспьера уважали — Марата боялись. Он чувствовал, какую роль играет, и вот в каких выражениях аттестовал себя в «Друге Народа»: «В детстве я был слаб здоровьем, не знал ни радости, ни резвости, ни забав. Я был тих и прилежен, и учителя лаской могли всего добиться от меня. Меня наказали всего один раз. В то время мне было одиннадцать лет. Наказание оказалось незаслуженным. Меня заперли в комнате, а я открыл окно и выскочил на улицу. Любовь к славе всегда была моей главной страстью. Пяти лет я мечтал быть школьным учителем, в пятнадцать — профессором, в восемнадцать — писателем, в двадцать — изобретателем, а теперь я мечтаю о славе принести себя в жертву отечеству!
Я провел двадцать пять лет в уединении, в чтении, в размышлениях по поводу лучших книг, толкующих о нравственности, философии и политике, желая прийти к наилучшим выводам. Из этого времяпровождения я вынес страстное желание сделаться полезным человечеству, святое уважение к правде, сознание скудности человеческих знаний. Шарлатаны ученого сословия, разные д’Аламберы, Кондорсе, Лапласы, Монты, Лавуазье одни хотели занимать видное место. Я в течение пяти лет стонал под этим позорным гнетом, когда революция дала о себе знать созывом Генеральных штатов. Я скоро угадал, к чему это должно привести, и вздохнул свободнее, надеясь увидеть человечество отомщенным, помочь ему разорвать эти узы.
Но это был пока только чудный сон! Он чуть не улетучился. Жестокая болезнь едва не свела меня в могилу. Не желая умереть, не совершив ничего для человечества, я на своем страдальческом ложе сочинял „Жертву отечеству“… Когда я выздоровел, то только и думал о том, как послужить делу свободы! А они еще обвиняют меня в том, что я продажный изверг! Да я мог бы получать миллионы, если бы только продавал свое молчание! А я нищий!»
Марат считал себя орудием Божьим. Он написал книгу о бессмертии души. «Революция, — говорил он, — всецело основывается на Евангелии. Нигде не высказано столько проклятий богатым и сильным мира сего. Иисус Христос — наш общий Учитель!»
Вера в свою избранность сказывалась на отношениях Марата с людьми. Когда они с Робеспьером встречались в Конвенте, то обменивались презрительными взглядами. «Подлый ханжа!» — бормотал Марат. «Низкий убийца», — шептал Робеспьер. И при этом оба одинаково ненавидели жирондистов.
Темная, вся в заплатах куртка, бархатные, в чернильных пятнах, панталоны, синие шерстяные чулки, башмаки, подвязанные у щиколоток веревками, грязная, расстегнутая на груди рубашка, прилипшие к вискам волосы, стянутые сзади кожаным ремешком, круглая, с опущенными полями шляпа — вот в каком виде Марат являлся в Конвент. Его жалкая внешность служила вывеской его мнений. Сознание важности предстоявшей ему роли росло вместе с предчувствием будущего могущества. Он угрожал всем, даже своим прежним друзьям. Он смеялся над Дантоном по поводу изощренности его вкуса. «Что Дантон, — спрашивал он Лежандра, — все еще говорит, что я смутьян, портящий все? Одно время я хлопотал для него о диктатуре, думая, что он способен к ней. Он изнежился в наслаждениях. Его опьянила добыча, полученная в Бельгии, и важность возложенного на него поручения. Он теперь слишком важный барин для того, чтобы снизойти до меня. Но народ и я — мы не спускаем с него глаз».