Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 108 из 116



Как бы там ни было, вот уже по крайней мере шесть недель назад кончилась моя „диктатура“. Было ли патриотизму оказано больше покровительства? Сделались ли заговорщики трусливее? Стало ли отечество счастливее? Я желал бы этого. Но мое влияние всегда ограничивалось защитой отечества пред народным представительством и судом общественного разума; мне было разрешено бороться против заговоров, угрожавших вам; я хотел вырвать с корнем систему растления и раздоров, на которую я смотрю как на единственное препятствие к упрочению республики. Я думал, что она может покоиться не иначе как на незыблемых основах нравственности. Все сплотилось против меня и против тех, у кого были такие же принципы.

О! Я без сожаления расстанусь с жизнью! Какой друг отечества захочет пережить момент, когда запрещают долее служить ему и защищать угнетенную невинность? К чему жить при том порядке вещей, когда интрига постоянно берет верх над правдой? Как перенести пытку лицезрения непрерывного следования друг за другом ряда изменников, более или менее способных скрывать свою отвратительную душу под личиной добродетели и даже дружбы? Видя бездну пороков, которую поток революции смешал в одну кучу с гражданскими добродетелями, я боялся иногда, признаюсь в этом, быть очерненным в глазах потомства по причине нечистого соседства с порочными людьми, и я в восторге, видя негодование Катилин моего отечества, проводящих демаркационную линию между собою и всеми благонамеренными людьми. Добрые и злые исчезают с земли, но при различных условиях. Французы, у вас нет иной гарантии свободы, кроме строгого соблюдения принципов всеобщей морали. Что значит для нас победа над королями, если мы побеждены пороками, влекущими за собой тиранию!

Народ, вспомни, что если в республике правосудие не соседствует с ограниченной властью и если это слово не означает любви к равенству и отечеству, то свобода есть не что иное, как пустое слово! Народ, ты, которого боятся, которому льстят и который презирают, ты, властелин, с которым обращаются как с рабом, вспомни, что везде, где не царит правосудие, судьями являются страсти.

Неужели мы подпишемся под этим законом? Нет! Будем защищать народ, рискуя его уважением; пусть они стремятся к эшафоту дорогой преступления, а мы пойдем путем добродетели!»

Эту длинную речь, из которой мы привели только самые важные места, выслушали с притворным уважением. Все ждали, пока разразится ропот, чтобы присоединиться к нему. Привлечь к себе внимание значило погубить себя, каждый дрожал перед остальными. Когда Робеспьер направился к своей скамье, все, мимо кого он проходил, кланялись ему. Конвент не знал, разразиться негодованием или рукоплескать. Негодование было бы началом боя; рукоплескание — порабощением. Молчание прикрывало его нерешительность. Но тут раздался чей-то голос.

Это был голос Лекуантра. Он потребовал, чтобы речь Робеспьера напечатали. Это значило заставить Конвент принять ее.

Бурдон, имя которого встречалось везде, где велось дело против Робеспьера, в эту минуту почувствовал, что одна лишняя дерзость ничего не прибавит к его репутации в глазах Робеспьера, и рискнул: «Я протестую против опубликования этой речи. Она может заключать в себе заблуждения, как и истины, и осторожность со стороны Конвента требует отправить ее на рассмотрение обоих».

Никакого взрыва неудовольствия не последовало против замечания, которое еще накануне показалось бы богохульством. Робеспьер был поражен, видя свое падение.

Кутон, в свою очередь, потребовал не только того, чтобы речь напечатали, но даже чтобы ее отправили во все департаменты республики. Если бы это голосование допустили, поражение врагов Робеспьера стало бы полным. Бадье встает с готовностью пожертвовать собою. Робеспьер хочет прервать его речь, но Бадье настаивает на своем. Он защищает доклад, сделанный им о Катерине Тео, на него только что нападал Робеспьер. Он делает намеки на то, что ему известны многие тайны, в которые замешаны сами его обвинители. Он оправдывает Комитет общественной безопасности.



«Я тоже приму участие в прениях, — восклицает суровый и неподкупный Камбон, — хоть я никогда и не старался составить себе партию. Все партии встречали меня так, как будто я противопоставляю их честолюбию свой патриотизм. Настало время сказать истину целиком. Один человек парализует Конвент, и этот человек Робеспьер!» При этих словах Робеспьер встает и извиняется, что оскорбил честность Камбона.

Билло-Варенн требует, чтобы оба комитета, которым предъявлено обвинение, объяснили свое поведение. «Я обвиняю не комитет, — отвечает Робеспьер. — В конце концов, чтобы избежать множества споров, я требую, чтобы мне позволили объясниться подробнее». — «Мы все этого требуем!» — воскликнули, вставая, двести членов Горы.

Билло-Варенн продолжает: «Робеспьер прав, необходимо сорвать маску, чье бы лицо она ни прикрывала; и если правда, что мы не сделаемся свободнее, то я предпочитаю, чтобы мой труп послужил троном тирану, чем своим молчанием сделаться сообщником его преступлений».

Панис, бывший сначала другом, а потом подвергшийся преследованиям Робеспьера, упрекает его за то, что он царит повсюду и единолично и подвергает проскрипции людей, кажущихся ему подозрительными. «Сердце мое разрывается, — восклицает Панис, — настало время излить все, что его переполняет. Меня представляют извергом, упившимся кровью и разбогатевшим от грабежа, а я во время революции не мог даже купить саблю моему сыну, собравшемуся ехать воевать на границы, и одежду для моих дочерей! Робеспьер составил список, куда он внес и мое имя, и наметил мою голову для первой массовой казни!»

Поток негодования разражается при этих словах. Робеспьер встречает его с непоколебимой стойкостью. «Отбросив щит, — говорит он, — я стою перед своими врагами. Я ни от чего не отрекаюсь, никому не льщу, не хочу ни поддержки, ни снисхождения ни от кого. Я исполнил свой долг, у меня хватило мужества явиться, чтобы изложить в присутствии Комитета истины, которые я считаю необходимыми для блага отечества, а мое обвинение хотят отправить на рассмотрение тем, кого я обвиняю!»

«Кто хвастается тем, что имеет мужество быть добродетельным, — кричит ему Шарлье, — должен иметь мужество и для правды: назовите тех, кого вы обвиняете!» — «Да, да, назовите их!» — повторяет группа монтаньяров. Робеспьер молчит. Барер, видя колебание Собрания, пробует вернуться к своей первоначальной лести, однако в менее низкопоклоннических выражениях: «Мы ответим на эту напыщенную речь победами!» — восклицает он и доказывает, что Конвент должен сам отменить декрет, постановивший опубликование и рассылку речи, опасной для республики. Огромное большинство подает свой голос вместе с Барером.

Робеспьер, оскорбленный, но не побежденный, бросается, окруженный преданной ему группой, в клуб якобинцев, где его встречают как мученика за правду, оскорбленного народом. Донесенный на руках до трибуны, Робеспьер читает речь, отвергнутую Конвентом. Крики негодования то и дело прерывают речь. Закончив, Робеспьер усталым голосом говорит: «Братья, речь, которую вы только что слышали, — мое предсмертное завещание!» «Нет! Нет! Робеспьер, ты будешь жить — или мы все умрем», — отвечают ему трибуны, простирая к нему руки. «Да, это мое предсмертное завещание, — повторяет он с пророческой торжественностью, — это мое предсмертное завещание! Я видел сегодня: клика негодяев так сильна, что я не могу надеяться ускользнуть от нее. Я умираю без сожалений! Я оставляю вам эту речь как память по себе. Отделите злых от слабых! Освободите Конвент от извергов, держащих его под игом! Верните ему свободу, которой он ожидает от вас так же, как 31 мая и 2 июня! Отправляйтесь, если это необходимо, и спасите отечество! Если, несмотря на эти великодушные усилия, мы падем, тогда, друзья мои, вы увидите, как спокойно я выпью цикуту!..» Давид прерывает его слова античным жестом и криком, вырвавшимся из глубины души: «Робеспьер, если ты выпьешь цикуту, то я выпью ее вместе с тобою!» — «Все! Все! Мы все погибнем вместе с тобою! — восклицают тысячи преданных голосов. — Погибнуть с тобой значит погибнуть вместе с народом!»