Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 107 из 116



Рассказывают, что 7 термидора (25 июля), накануне возвращения из армии Сен-Жюста, когда Робеспьер решил поставить на карту свою жизнь ради восстановления республики, он отправился в последний раз провести весь день в сельском домике Жан-Жака Руссо, на опушке леса Монморанси. Он просидел на траве много часов, обхватив голову руками и прислонившись к простому забору, окружающему маленький садик. Лицо его было бледно как смерть. Робеспьер охватывал последним взглядом свое прошлое, настоящее, будущее, судьбу республики, народа и свою собственную. Если он мог умереть от горя, раскаяния и страха, то именно во время этого безмолвного размышления.

Сен-Жюст, вернувшись, несколько раз заходил к Робеспьеру, чтобы переговорить с ним. Устав ждать его, он отправился, еще покрытый дорожной пылью, в Комитет общественного спасения. Его встретили зловещим молчанием, и он ушел оттуда в убеждении, что примирение невозможно и все сердца замышляют смерть. На следующий день, как говорят, Сен-Жюст стал убеждать Робеспьера нанести удар первым. Комитеты готовились к удару. Они знали, как важен выбор президента в собрании, если он может по своему желанию поддержать или обезоружить оратора. Они приказали вызвать Колло д’Эрбуа на президентское место в Конвенте.

Робеспьер перечитал и, по всей вероятности, еще несколько раз переделал свою речь. Когда он 8 термидора, выходя из дома, прощался с домашними, лицо его выражало большее волнение, чем во все предыдущие дни. Его друзья и дочери его хозяина окружили его, проливая слезы. Советовали спрятать под одеждой оружие. «Нет, — возразил Робеспьер, — защитой мне служит мое имя, а оружием — юля народа. Притом большинство Конвента честные люди. Мне нечего бояться среди представителей, которым я хочу только внушить желание блага».

На нем был тот же самый костюм, в каком он появлялся в день прославления Верховного Существа. Робеспьер, без сомнения, желал, чтобы народ узнал его по этой одежде, как свое живое знамя. Леба, Кутон, Сен-Жюст, Давид отправились на заседание раньше его. Собрание было многочисленно, трибуны заняты по большей части якобинцами. Войдя, Робеспьер попросил дать ему слово. Заговорщики, удивленные его появлением, поспешили оставить свои места и отправились разыскать членов комитетов и своих друзей, находившихся в саду и в других залах, чтобы привести их поскорее в зал заседания.

В ожидании слова Робеспьер медленно скручивал рукопись в правой руке, подобно оружию, которым намеревался поразить врагов. Наконец он взошел на трибуну.

«Граждане, — сказал он, — пусть другие рисуют вам заманчивые картины я сообщу вам полезные истины. Революции, до сих пор изменявшие положение государств, имели целью или перемену династии, или переход власти от одного лица ко многим. Французская революция явилась первой, основанной на теории прав человека и на принципах справедливости. Поэтому с самого своего возникновения она терпела гонения в лице всех добросовестных людей, боровшихся за нее.

Друзья свободы старались низвергнуть власть тиранов силой истины; тираны стараются уничтожить защитников свободы клеветой; они называют тиранией даже власть принципов истины. Когда эта система возьмет верх, свобода погибнет, потому что сама природа требует, чтобы влияние ее существовало везде, где собираются люди, во имя тирании или правды. Когда последняя преследуется как преступление — господствует тирания; когда добрые граждане обречены на молчание — властвуют злодеи.

Теперь мне необходимо высказать то, что у меня накопилось на сердце.

На чем основывается гнусная система террора и клеветы, которыми преследуют меня? Мы страшны патриотам!



Мы, вырвавшие их из рук заговорщиков! Мы, борющиеся за них ежедневно против лицемерных интриганов! Мы страшны Конвенту! Но кто защищал Конвент с опасностью для своей жизни? Кто жертвовал собой ради его славы, когда низкие сообщники тирании проповедовали от его имени атеизм и ждали только сигнала к резне, чтобы искупаться в крови представителей народа? Кому предназначались первые удары заговорщиков? Нас убивают и нас же изображают страшилищами! И в чем же состоит великая суровость, в которой нас обвиняют? Кто были жертвами? Эбер, Ронсен, Шабо, Дантон, Лакруа, Фабр д’Эглантин? Это в их-то наказании нас упрекают? Никто не должен был осмелиться защищать их. Нет, мы не были слишком строги: я призываю в свидетели республику, которая еще существует!

Разве мы ввергли в темницы патриотов и внесли Террор во все классы общества? Мы обвиняли только одних извергов. Разве мы обратили меч против большей части Конвента? Те, кто обвинили нас, — чудовища. Вследствие какого, однако, стечения обстоятельств это грозное обвинение пало только на голову одного из его членов? Странный проект — заставить Конвент постепенно уничтожить самого себя собственными руками, чтобы пробить ему дорогу к неограниченной власти! Пусть другие замечают смешные стороны этого обвинения, я вижу только его жестокость. Вы, чудовища, старающиеся лишить меня уважения Конвента, дайте по крайней мере отчет общественному мнению в гнусной настойчивости, с которой вы преследуете всех друзей отечества. Быть предметом ужаса в глазах тех, кого уважаешь и любишь, для человека чувствительного и честного — самая ужасная из пыток! Заставить его претерпеть ее — самое ужасное из преступлений!

В Конвенте воображали, что Гора находится под угрозой, потому что некоторые ее члены не считали себя в безопасности и, чтобы вызвать сочувствие со стороны всего Конвента, внезапно начали процесс шестидесяти двух арестованных депутатов, а затем обвили меня во всех этих событиях, в которых я не принимал ровно никакого участия. Слово „диктатура“ имеет магическое действие. Оно клеймит свободу, унижает правительство, уничтожает республику, разрушает все революционные учреждения, делает ненавистным народное правосудие, которое изображает как установленное честолюбием одного лица; оно направляет в одну точку ненависть всех людей и кинжалы всех фанатиков и аристократов.

Кто я такой — я, которого обвиняют? Раб свободы, живой мученик республики, столько же жертва, сколько и враг преступления. Все мошенники оскорбляют меня; поступки самые законные для других — для меня становятся преступлениями; на человека начинают клеветать, как только он познакомится со мною. Когда жертвы их злобы жалуются, эти мошенники извиняют себя, говоря: „Этого хочет Робеспьер, мы не можем ничего поделать“. Бесчестные последователи Эбера говорили то же самое, когда я изобличил их; они выдавали себя за моих друзей, а затем объявили меня сторонником умеренности; это тот же сорт контрреволюционеров, которые преследуют патриотизм. Дворянам говорили: „Он один подверг вас проскрипции“; священникам говорили: „Без него вы были бы спокойны и торжествовали бы“. Меня делали ответственным за все жалобы, поводов к которым я не мог устранить, говоря: „Ваша участь зависит от него одного“. Старались доказать, что Революционный трибунал есть суд крови, созданный мною одним, и что я приказал во что бы то ни стало убивать всех добродетельных людей.

Каждому депутату, возвращавшемуся из своей миссии в департаменты, говорили, что я один потребовал его отозвания. Сообщали моим товарищам все то, что я сказал, а в особенности то, чего я не говорил. Но кто такие они, эти клеветники?

Я могу ответить, что авторами клеветы стали, прежде всего, герцог Йоркский, мистер Питт и все тираны, вооружившиеся против нас. А кто еще?.. Ах! Я не могу назвать их в эту минуту и в этом месте, я не решаюсь окончательно разорвать завесу, покрывающую глубокую тайну беззаконий; но могу уверенно утверждать, что среди авторов этого заговора находятся сторонники системы подкупа и крайних средств, гнусные проповедники атеизма и безнравственности, которым они служат основой.

Что сказали бы, если бы зачинщики заговора, о котором я только что говорил, принадлежали к числу тех, кто отправил на эшафот Дантона, Фабра и Демулена? Негодяи! Они хотели заставить меня сойти в могилу с позором, и я оставил бы по себе на земле память тирана! С каким вероломством они злоупотребляли моим доверием! Как они притворялись разделяющими принципы добрых граждан! Какой их притворная дружба казалась искренней и приветливой! Вдруг их лица сделались мрачны, дикая радость заблистала в глазах; это случилось в ту минуту, когда они думали, что приняли все меры, чтобы одолеть меня. Сегодня они снова льстят мне, их речи любезнее, чем когда-либо; три дня назад они готовы были донести на меня как на Каталину, а сегодня они приписывают мне добродетели Катона. Им нужно время, чтобы возобновить свои преступные интриги. Как жестока их цель и как презренны их средства! Судите по одной подробности. Я был назначен, за отсутствием моих сотоварищей, заведовать главным полицейским бюро при Комитете общественного спасения. Мое короткое правление ограничилось тем, что я вызвал около тридцати арестованных отчасти для того, чтобы освободить подвергшихся преследованию патриотов, отчасти, чтобы убедиться в своем мнении относительно некоторых врагов революции. Итак, можно ли поверить, что одного слова „главная полиция“ оказалось достаточно, чтобы возложить на мою голову ответственность за все действия Комитета общественной безопасности, за ошибки конституционных властей, за преступления всех моих врагов? Быть может, нет ни одного арестованного лица, ни одного потерпевшего гражданина, которому бы не сказали про меня: „Вот виновник твоих бед; ты был бы счастлив и свободен, если бы его не было!“ Более шести недель назад сила клеветы, невозможность делать добро и остановить зло принудили меня решительно отказаться от своих обязанностей члена Комитета, и клянусь, что об этом я советовался только с моим разумом и благом отечества.