Страница 49 из 87
— Едва исполнилось шестьдесят пять, но выглядел он на пятьдесят. Мы были знакомы всего два года, но мне казалось, что я знала его всю жизнь. Он стал буквально членом семьи. Он был так привязан к Чечилии! Говорил, что считает ее чем-то вроде дочери.
— Точнее было бы сказать — внучки, — поправил я ее без улыбки.
— Да, внучки, — механически поправилась мать. — Подумать только, ведь он даже не хотел брать денег за уроки. За искусство, говорил он, не платят. Как это верно!
— Может быть, — сказал я с натужным юмором, — вы хотите сказать, что и мне следовало бы давать Чечилии уроки даром?
195
Альберто Моравиа
— Ну что вы! Я только хотела объяснить, до какой степени Балестриери любил Чечилию. Вы — совсем другое дело. А Балестриери, тот просто умирал от Чечилии!
На языке у меня вертелось: «И даже умер». Вместо этого я сказал:
— Вы часто виделись?
— Часто? Да чуть ли не каждый день! Он был в доме своим человеком, и за столом для него всегда было приготовлено место. Но вы не должны думать, что он был навязчив, напротив!
— То есть?
— Ну, он всегда старался не остаться в долгу. Принимал участие в тратах, покупал то одно, то другое. И еще посылал сласти, вино, цветы. Говорил: «У меня нет семьи, и ваша семья — теперь моя семья. Считайте меня своим родственником». Бедняга, он был в разводе и жил один.
В этот момент Чечилия сказала:
— Профессор, дайте мне ваши тарелки, и ты, мама, и ты, отец.
Забрав все тарелки — четыре глубокие и четыре мелкие, — она вышла из комнаты.
Как только она исчезла, отец, который, внимая посмертной хвале Балестриери, воздаваемой женой, то и дело поглядывал на меня своими полными ужаса глазами, сделал знак, что хочет что-то сказать. Я слегка к нему наклонился, и больной, открыв рот, с жаром произнес несколько слов, которых я не понял. Мать, не говоря ни слова, поднялась, подошла к буфету, взяла там записную книжку и карандаш и положила на стол перед мужем.
— Напиши, — сказала она, — профессор тебя не понимает.
196
Скука
Но отец энергичным жестом оттолкнул книжку и карандаш, смахнув все на пол.
Мать сказала:
— Мы-то его понимаем, но новые люди почти никогда. Мы столько раз просили его писать, но он не хочет. Говорит, что он не немой. Пусть так, но если люди тебя не понимают, все-таки лучше было бы писать, не правда ли?
Отец бросил на нее яростный взгляд и снова принялся что-то мне говорить.
— Он говорит, — грустно, словно смирившись с неизбежным, перевела мать, — что Балестриери ему не нравился. — Покачав с искренним огорчением головой, она добавила: — И что он только ему сделал, этот бедняга!
Муж снова что-то сказал, очень энергично. Мать перевела:
— Он говорит, что Балестриери вел себя в нашем доме как хозяин.
Теперь муж посмотрел на нее почти что с мольбой. Потом с отчаянным порывом, именно так, как делает это немой, когда страстно хочет, чтобы его поняли, открыл рот и снова выдохнул мне в лицо эти свои непонятные звуки. Я увидел, что Чечилия, которая в этот момент как раз вошла в комнату, внимательно на меня взглянула.
Мать сказала:
— Муж говорит глупости. Вы поняли, что он сказал?
— Нет.
Мне показалось, что некоторое время она колебалась, потом объяснила:
— Он говорит, что Балестриери за мной ухаживал.
Мать произнесла это озабоченно, глядя не на меня, а
на мужа, каким-то странно пристальным взглядом, в котором смешались печаль, мольба и упрек. Я посмотрел на
197
Альберто Моравиа
мужа и понял, что взгляд жены произвел нужное действие. Он выглядел теперь смущенным и подавленным, как пес, которому дали пинка. Мать же с явным облегчением сказала:
— Балестриери действительно любил говорить мне комплименты и даже немного пошутить — в общем, он изображал из себя галантного кавалера. Но и только. Больше ничего. Знаете, профессор, — добавила она, говоря о муже так, словно его здесь не было или он был неодушевленным предметом, как раньше делала это Чечилия, — мой муж очень, очень хороший человек, но он все время работает головой — вы видите, какие у него глаза. Целый день он перемалывает в голове свои мысли, перемалывает, перемалывает и вдруг выдает вот такое!
Я взглянул на мужа, который сидел молча, подавленный и расстроенный, и только ворочал своими полными ужаса глазами да подбирал пальцами хлебные крошки; и тут передо мной вдруг блеснула догадка, которая делала вполне объяснимой его столь легко вскипевшую ярость. А именно: он нюхом чувствовал, что между Балестриери и Чечилией что-то было, по крайней мере он понимал, что Балестриери питал к ней отнюдь не отцовские чувства. И именно это он и выкрикнул в лицо жене, которая поспешила подставить на место дочери себя, заявив, что ее муж, будучи ревнивым, воображал, будто Балестриери ухаживал за ней.
Оставалось узнать, почему мать пожелала скрыть от меня настоящий смысл его слов. Чтобы не довести до моего сведения это обвинение, казавшееся ей постыдным и безосновательным? Или потому, что у нее, как говорится, было рыльце в пушку и она извлекала выгоду из небескорыстной щедрости Балестриери, пусть даже и
198
Скука
не замечая, что они с Чечилией были любовниками? Или потому, что она с самого начала знала о связи дочери со старым художником и сознательно принимала подарки и знаки внимания?
Все три предположения, как я сразу же заметил, выглядели весьма правдоподобно, хотя и были очень разными, так сказать, разной степени тяжести. Перебирая эти мысли, я смотрел на Чечилию и лишний раз приходил к убеждению, что все, обнаруженное мною во время этого визита, в сущности, никак ее не затрагивало. Даже в худшем случае, то есть в том случае, если мать знала об их связи и с согласия дочери извлекала из нее материальную выгоду, я не мог бы сказать, что узнал о Чечилии что-то существенно новое. И все это по той простой причине, что в своей семье Чечилия жила так же, как среди мебели своего дома, то есть как сомнамбула, не замечая ничего вокруг.