Страница 46 из 87
Альберто Моравиа
Чечилия сказала, что у нее нет цвета — золоченая мебель в стиле Людовика XIV, подделка под старину, которая была в моде лет сорок назад; она концентрическими кругами располагалась вокруг круглых столиков и тонконогих торшеров с бисерными абажурами. Мне сразу же бросились в глаза белые трещины на позолоте, грязь на цветастых подлокотниках, пятна сырости на маленьких гобеленах с галантными сюжетами. Однако об упадке, в котором пребывал дом, свидетельствовала даже не столько ветхость меблировки, сколько отдельные, почти невероятные детали, говорящие о давнем и совершенно необъяснимом запустении: узкая длинная полоса обоев в цветочках и корзиночках свисала с середины стены, обнажая грубую известь штукатурки, клок с неровными краями был вырван из шторы, в одном из углов потолка зияла глубокая черная дыра. Почему родители Чечилии не позаботились хотя бы о том, чтобы приклеить оторвавшийся кусок обоев, залатать штору, замазать дыру в потолке? А что касается Чечилии, то неужто это и был «дом как дом», «гостиная как гостиная», «мебель как мебель»? Как можно было жить в этом доме и не замечать, в каком необычном, в каком ужасающем состоянии он находится? Раздумывая надо всем этим, я прошел вслед за Чечилией в находившуюся за аркой комнату, которая служила столовой; она была обставлена той же «возрожденческой» мебелью, массивной и темной, которую я уже видел в студии Балестриери. Из радиоприемника, стоявшего на подоконнике, доносились среди полной тишины звуки танцевальной музыки. Может быть, оттого, что в самой тишине этого дома было что-то леденящее душу, я, услышав эти звуки, вдруг заметил, что, несмотря на начало декабря, квартира не отапливалась. Чечилия, которая шла впереди, сказала:
184
Скука
— Папа, позволь представить тебе моего учителя рисования.
Отец Чечилии с трудом поднялся с кресла, где он сидел, слушая радио, и пожал мне руку, ничего не сказав и показывая в то же время на горло, как бы давая понять, что из-за болезни он не может говорить. Я вспомнил тяжелое дыхание и странные звуки, которые слышал несколько дней назад по телефону, и понял, что это он тогда мне отвечал, вернее, тщетно пытался ответить. Я смотрел на него, покуда он, подавшись вперед, приглушал звук в приемнике, а потом с трудом усаживался в свое кожаное кресло, потертое и потемневшее от старости. Видимо, когда-то он был тем, что называют «красивый мужчина», красивый той немного вульгарной красотой, что бывает свойственна слишком правильным лицам. Но от этой красоты не осталось уже ничего. Болезнь изуродовала его лицо, заставив его в одном месте опасть, а в другом раздуться, испещрив его там и сям то белыми, то красными пятнами. Смерть, подумал я, уже видна и в этих черных волосах, лежащих плоско, как неживые, словно смертная испарина приклеила их к вискам и ко лбу, и в лиловом цвете губ, и, главное, в круглых глазах, в которых стоял ужас. Глаза словно кричали о том, о чем уста промолчали бы, даже если бы имели возможность говорить: они заставляли думать не о немоте, а об отчаянии и беспомощности, то были глаза узника с кляпом во рту, которого, одинокого и беспомощного, оставили один на один с приближающейся смертью.
Чечилия велела отцу сесть, потом предложила стул мне и попросила составить компанию отцу, пока она отлучится на кухню. Она говорила громко и обращалась с отцом как с неодушевленным предметом, которым могла распоряжаться по своему усмотрению. Я сел напротив
185
Альберто Моравиа
больного и, не зная, о чем еще говорить, принялся расхваливать художественные таланты Чечилии. Слушая меня, отец испуганно ворочал своими большими глазами, как будто я не о дочери ему рассказывал, а обращался к нему с какими-то угрозами. Время от времени заговаривал и он, вернее, пытался заговорить, как тогда, по телефону, когда ему пришлось мне отвечать, но звуки, исходящие из его уст — не артикулированные, а просто выдохнутые, — были мне непонятны. Внезапно, безо всякого перехода, с той невольной бесцеремонностью, которая бывает свойственна здоровым в общении с больными, я заявил, что мне надо помыть руки, встал и вышел из гостиной.
Выйти меня заставило то же самое любопытство, которое побудило меня попросить у Чечилии познакомить меня с ее родителями. Очутившись в коридоре, я наугад открыл первую из четырех дверей.
Я оказался в комнатке, дохнувшей на меня ледяным дыханием нищеты. Черная железная эмалированная кровать с освященной оливой у изголовья и красным одеялом, тщательно расправленным на тощем матрасе, два так называемых кухонных стула с желтыми соломенными сиденьями да небольшой шкаф из грубого дерева составляли все ее убранство. Я сразу же догадался, что комната принадлежит Чечилии: я понял это по запаху, стоявшему в воздухе, — острому, звериному, женскому запаху: так пахли волосы и кожа Чечилии. Я открыл шкаф, чтобы проверить правильность своей догадки, и действительно увидел в нем развешенные на плечиках все те немногие наряды, которые были мне хорошо знакомы и которые составляли гардероб Чечилии: юбка балерины, которую она носила летом, когда мы познакомились; костюм из серой шерсти, который она надевала в холодные дни;
186
Скука
черный плащ, который она носила по вечерам; черный костюм из тех, что называются полувечерними. На полке лежал пакет, завернутый в белую папиросную бумагу: сумка, которую я подарил Чечилии накануне и которая должна была стать знамением нашей разлуки. Я закрыл шкаф и огляделся, пытаясь разобраться в чувствах, которые вызывала у меня эта комната; наконец я понял: комната была пустая и грязная, но в этой грязи и пустоте было что-то естественное и живое, свойственное местам обитания диких зверей — ущельям, пещерам. То была пустота норы, а не бедного жилья.
Я на цыпочках вышел из комнаты и открыл соседнюю дверь. Здесь было почти темно, но по неясным очертаниям огромной супружеской кровати и затхлому запаху, совсем не похожему на запах, стоявший в комнате Чечилии, я догадался, что это была спальня родителей. Закрыв эту дверь, я открыл следующую. Это была уборная, больше похожая на узкий длинный коридор, чем на комнату; окно находилось в стене напротив входа, и по той же стенке стояли, выстроившись в ряд, ванна, биде, умывальник и унитаз. Ванна была старинной формы, с ржавыми сколами на старой потемневшей эмали; раковина — вся в сетке из трещин, черных и тонких; на дне биде виднелся серый жирный налет, а на внутренней стенке унитаза мой взгляд, переходивший со все возрастающим отвращением от одного из этих убогих предметов гигиены к другому, обнаружил что-то свежее, темное и блестящее, по-видимому, устоявшее перед слабым напором слива старинного бачка. Я подошел к раковине, взял из мыльницы лежавший там обмылок и принялся мыть руки. Занимаясь этим, я вспоминал свои вопросы Чечилии по поводу ее дома и ее ответы, схематические и безличные, и все больше утверждался в своем первом