Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 20



ЧЕЛОВЕК УМЕР [Одна из первых работ Г. Шпаликова на сценарном факультете ВГИКа. Все фамилии подлинные. (Архив ВГИКа) ]

Доска объявлений.

К ней в беспорядке приколоты кусочки бумаги. Кривые, дрожащие буквы... Буквы складываются в слова.

Верните будильниклюдям из общежития!

Потерял штаны в библиотеке. Не смешно. Штаны — спортивные. У кого есть совесть — передайте на 1 актерский.

В самом низу — листок, вырванный из тетради. Он обрамлен неровной чернильной рамкой, вроде траурной. Делали ее от руки и второпях:

Деканат сценарного факультета с грустью сообщает, что на днях добровольно ушел из жизни

ШПАЛИКОВ ГЕННАДИЙ

Его тело лежит в Большом просмотровом зале. Вход строго по студенческим билетам. Доступ в 6 час., вынос тела — в 7. После выноса будет просмотр нового художественного фильма!!!

Возле доски объявлений — несколько человек. Они что-то жуют. Голоса — совсем спокойные.

Как это его угораздило?

Говорят, повесился.

Повесился?

Ага, в уборной .

Не кинематографично. Лучше бы с моста или под поезд. Представляешь, какие ракурсы?!.

Затемнение. Лестница перед просмотровым залом. Толпятся люди с папками и портфелями. Приглушенный говор .Изредка поглядывают на часы — ждут. К двери протискивается женщина. Она холодно смот­рит перед собой и повторяет:

— Зря вы тут стоите, никого не пущу... Это — Колодяжная.

Она привычно думает, что все собрались ради ее про­смотра. Ждет, что сейчас польются умоляющие слова, на которые она кратко и сильно ответит: «Нет!»

Но все молчат.

Почему закрыт зал? Не срывайте просмотр по за­рубежному кино!

Понимаете, человек умер...

Это — его дело, а у меня — расписание.

Жаль беднягу он не знал вашего расписания.

Это меня мало интересует. Принесите справку с подписью Трошева и, пожалуйста, — устраивайте здесь хоть крематорий .Я буду только рада.

Она решительно открывает дверь и замирает на по­роге.

Да... Печально, ну что поделаешь — не будем терять времени. Пошли в малый зал.

Кучкой стоят сценаристы первого курса. Их печаль­ные и мужественные лица как будто говорят: «Вот какие мы. Что нам смерть — раз, два и повесился. На то мы и писатели».

Впечатление такое, что каждый пришел на собствен­ные похороны. Как всегда, первым высказался Вл. Злотверов с присущей ему твердостью и категоричностью.

ЗЛОТВЕРОВ: Не понимаю, что он этим хотел ска­зать. Но вообще — это в его духе. Цветочки, ландыши... Сен-ти-мент. Достоевщина, в общем. Я бы лично в прин­ципе так не поступил.

КРИВЦОВ: Жаль.

ШУНЬКО: Мне тоже.

КРИВЦОВ: Я не хочу, понимаете, притворяться. Мы об этом до четырех утра ругались в общежитии. Дежур­ная, понимаете, дважды проходила. Я знаю одно: сам я пока не вешался и ничего определенного сказать не могу.

БЕКАРЕВИЧ: Кому как, а мне это нравится. Не бу­дем вульгарны ,как говорил Шиллер. Я бы сам давно сделал что-нибудь похожее — времени не хватает.

ШУНЬКО: Что так?

БЕКАРЕВИЧ: Завален этюдами.

Юра Авдеенко согласился смнением старосты:

— Как кому, а мне это близко. Я еще в армии про такое думал. Что касается формы, можно, конечно, что-нибудь получше...

КРИВЦОВ: Например?

АВДЕЕНКО: Ну, не знаю — застрелиться, что ли?..

ШУНЬКО: Я понял тебя. На вечере. Между двумя танцами. На глазах потрясенной толпы. Правильно?

Утвердительный кивок головы.

ШУНЬКО: Не выйдет.

АВДЕЕНКО: Почему?

ШУНЬКО: Уже занято. Это — место Кафарова.

ГУБАИДУЛЛИН: Оставьте ваши плоские шутки. Я се­рьезно спрашиваю. Повесился. Ну что здесь хорошего? Красиво, да? ЗЛОТВЕРОВ: Декларация. ГУБАИДУЛЛИН: Вы мне детально объясните, а то какой-то культ личности получается. Теперь же все ве­шаться будут.

— Да в самом деле, вообще-то говоря, где-то в глубине души, в подтексте, я всегда был против самоубийств, — согласился принципиальный Юра Авдеенко.ШУНЬКО: Что вы спорите? Хорошо, плохо, как мухи в банке. Я так считаю: самоубийство — это про­сто плагиат. Ничего оригинального. Меня эта смерть не обогатила.





Подходит Кафаров. Он закутан в полосатый шарф.ШУНЬКО: Ничего нового я из нее не вынес.

КАФАРОВ (в тон): Она не очистила тебя перед че­ловечеством...

ШУНЬКО: А-а-а, пришел? Что скажешь?

КАФАРОВ: Все по-прежнему. Покойный был трепач. Лирик-спекулянт...

ШУНЬКО (заканчивай): И вообще, я, Кафаров, го­раздо лучше...

КАФАРОВ: Не ерунди. Я ему стихи посвятил.

ШУНЬКО: Со змеей?

КАФАРОВ: Можешь упражняться в остроумии на Данисо — он все равно не понимает. Слушайте.

НА СМЕРТЬ КОЛЛЕГИ Ода

Что-то загрустилось мне на юге,

Там, где пляшут тени, хорошо.Ты ушел от нас, подобно вьюге,

И, конечно, вовремя ушел.В петлю лезь или об стенку бейся,Но тобой написана мура,

В общем, на бессмертье не надейся,Малая Медведица пера.

ПАВЛОВ: Брось трепаться. Хороший был парень. Общественник. Перед смертью за 8 месяцев в комсомол уплатил. Очистился — и в петлю. Хороший парень.

Все молчат. Довод убедительный. В углу, как всегда, молча стоит Толя Корешков. Он уже в плаще.

ПАВЛОВ (вздохнув, деловито): Нужно будет ос­таться сегодня. Значит, водки купить, закуски. В общем, скинемся по десятке. Как смотрите?

Общий гул голосов:

Поощрительно...

ПАВЛОВ: Тогда я — в магазин.

А как же с прощанием?

ПАВЛОВ: Я с ним но комсомольской линии простился.

В стороне отдельной кучкой стоят близкие нам ки­новеды.

КРЫЛОВА: Он правильно сделал — у него по анг­лийскому двойка была.

АРААЯ: А у нас в Латвии все так: или женятся, или самоубийством кончаются.

Молча стоит Галя Копалина. Она тихо плачет.

Слеза, крупная, как капля ртути, выкатилась из ее глаза и побежала но щеке.

Галя вытерла мокрые щеки и сказала спокойным го­лосом:

Б-р-р-р. Я мертвецов боюсь, просто ужас. И вооб­ще — у меня билет в Дом кино на итальянцев.

Она сорвалась с места, и только пестрый платок за­мелькал в пролете лестницы.

Все усиливается шум голосов. Все чаще люди смотрят на часы. Все устали, всем надоело. 6 часов. Зал закрыт.

К двери протискивается женщина и кричит совершенно цыплячьим голоском:

Сначала члены месткома!

Дверь с треском распахивается. Все лезут в зал, как на хороший просмотр. Темно. Все ушли.

И вдруг — вспыхивает спичка, осветив тонкое чело­веческое лицо. Прядь волос на высоком лбу. Это — Вова Кривцов.

Он зажигает спичку и долго-долго держит ее в паль­цах. Пламя лижет кожу — но ему наплевать.

Он на ощупь проверяет, что такое быть мертвым.

Гаснут и снова загораются спички, разбрасывая по стенам зеленые искры...

И наконец темнота поглощает все...

21 октября 1956 года

* * *

Сегодня вечером мы пришли к Шпаликову. Тра-ля-ля... Он был трезвый и серьезный, а мы — пьяные и глупые. Не сердись на нас, пожалуйста, Гена... Мы очень любим тебя и твой сценарий, и режиссера Хуциева ,и его творчество, и «новую волну», и все такое интересное и необычайно талантливое, как все молодые кинематогра­фисты, которые есть теперь, хотя они и очень любят пить водку, да и не только водку, но все равно они хоро­шие, а самый хороший среди них ты, и самый умный, и самый юный, и новый, и талантливый, и полосатый, в полосатой рубашечке, и такой красивый, и любимый все­ми девушками города Москвы. Да и не только Москвы — других городов тоже. Будь здоров, Гена!

МИЛЫЙ, ТЫ С КАКОГО ГОДА И С КАКОГО ПАРОХОДА?

Рассказ

Это есть такая песня: «Милый, ты с какого года и с какого парохода?», не вся песня — припев, кажется, а точно я не знаю. Песня довольно длинная и бестолковая, но все равно очень хорошая, если ее спеть с настроением или же услышать в определенном настроении. Вот я услы­шал однажды про этого милого с парохода и запомнил две строки запали в голову и держатся вот уже сколько лет, а песню я слышал один раз, ночью, когда шел домой ее пели хором проходящие в обнимку — лиц не разобрать, а пели громко: «Милый, ты с какого года и с какого парохо­да?». Зачем я все это пишу? Я не знаю, хотя мне хотелось об этом как-то написать. Во всякой истории самое трудное — да, начало. Множество начал стоят передо мною, и я не решаюсь выбрать хотя бы одно из них по той причине, что выбор определяет ход повествования, а мне бы этого не хотелось. Можно начать так: «Майские тяжелые жуки ле­тают весенними вечерами». Они действительно летают — все верно, и тяжесть их вполне ощутима; какие-то они тяжеловатые на взлете и тяжело падают с веток на землю, если дерево потрясти. Весна, весна на улице, весенние деньки. Бесконечная весна. Только май, а конца не видно. С какого-то периода, возраста, может быть, весны начина­ют лететь мимо со страшной силой то зеленью, случайно мелькнувшей в окне, то бог знает чем, а чаще всего — летят все эти дни листком календаря, если календарь име­ется, в котором лишь число определяет, что мы уже в апреле. И вот однажды в такой весенний день, ближе к вечеру, напала на меня тоска. Я открыл окно и посмотрел вниз. Виды привычные. Скверик, магазин цветов. На скве­рике ребята запускали модель самолета на длинной верев­ке, а скорее всего — на рыболовной леске. Красный само­летик летал по кругу, тарахтел, мельтешил, поворачивал­ся крылом, (готовый свалиться, взмывал совсем неожиданно для испытателя, который — слава богу! — не сидел в нем, а лишь руководил издали, стоя в центре круга, образуемо­го вращающейся моделью. Красный самолетик, закат, треск над дворами — весна, первая пыль — все уже подсохло, а дождя еще не было, не грохотал еще гром в небе голубом. А рядом, за забором, бродили в длинных синих байковых халатах И в ярко-синих, новых, и в белесых, выцвет­ших — больные и выздоравливающие военного госпиталя. Кто там из них действительно выздоравливал, а кто нет — сверху не разобрать, но я когда-то сам лежал в госпитале, и то обстоятельство, что люди уже ходят, воспринимал как победу и радость. Но потом, позже, я узнал, что неко­торые из тех, кто уже ходили но аллеям и скверикам и даже, случалось, выпивали с посетителями в приемные дни, так вот и они умирали. Но когда я смотрел на них из окна, лежа на вытяжении с переломанными ногами, они вселяли в меня надежду, что вот я тоже встану когда-нибудь, хотя бы и на костылях. А они еще ходили пить пиво — полное счастье! мы в палатах изнывали от жары. Гуляющие — да вселяют надежду и в родственников, и в знакомых, и в случайных людей, которые ожидали от госпиталя однооб­разия белых палат и пустых коридоров, по которым изред­ка провозят на тележке усопшего или же усопшего не вполне, а везут его в ту самую палату, где, умирающий, никого не смутит, не повлияет угнетающе на нервную систему остав­шихся товарищей по палате, которые могут и растеряться при виде покойника и как-то обратить все эти мысли на самих себя, повернуть случай в сторону личных обстоя­тельств. Вот этого врачи очень боялись и оберегали нас всячески.