Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 120

Я принес ему помидоры в бумажном пакетике, спросил, хочет ли он, он сказал: «Давай!» — и протянул руку. Пакет шуршал у меня в руках, пока я доставал помидор, рука мальчика протянулась к шуршащей бумаге. «Красный?» — спросил он меня. «Красный, — сказал я, — этот самый красный». Мальчик съел его, голову он держал, все так же склонив ее набок, лицо было все такое же притихшее и успокоенное. Но чем спокойнее было его лицо, тем сильнее что-то сжимало мне горло. В рентгеновском кабинете мальчик спросил меня, красный ли рентген, и я ответил, что красный.

Врач снял повязку, чтобы сделать снимок, и тогда я увидел, что глаза у мальчика черные, как остывший уголь, — они почернели от запекшейся крови. Черные глаза смотрели на меня рассеянно, едва замечая. Врач снова наложил повязку, мы с мальчиком вышли в коридор, и на этот раз он спросил меня, красный ли коридор. «Почти, — сказал я ему, — но краснее всего рентген, там даже лампочка красная. Там все-все красное…»

«Да, — сказал мальчик, — рентген красный…»

Он постоянно спрашивал, ночь сейчас или день. И идет ли дождь, или снег, или вот это — красное? Видно, все окружающее он считал красным. Снег шел по-прежнему, невыразительный, равнодушный, бессмысленный. Мальчик лежал в постели, и не только лицо, но и руки его казались умиротворенными. Когда я смотрел на него во время ночных бдений, я вспоминал свое немое детство и пытался решить, что страшнее — немота или слепота. Думая о сыне, я пожалел тогда и немой кусок своего детства — мне давно уже представляется, что в те годы меня недостаточно жалели. И еще я простил собаку Балкана, и ребят, заставлявших меня произносить «ракитник», и всю нашу деревеньку простил, всех ее жителей, потому что все они, не сознавая этого, кто меньше, кто больше, обижали меня.

Так мы, сами этого не сознавая, обижаем горбуна, потому что смотрим не на лицо его, а на горб.

День ото дня я проникался все большим равнодушием ко всем окружающим, я не возненавидел людей, но и не полюбил их, просто они все больше отдалялись от меня, словно какие-то водовороты унесли все понтонные мосты, соединявшие меня с людьми.

Однажды я застал у себя дома милицию, милиция нашла во дворе в снегу еще одну невзорвавшуюся бомбу, специалисты взорвали ее в камере, чтобы выяснить, какова сила взрыва и какая при этом развивается температура. Оказалось, что температура достигает четырех тысяч градусов, от этой температуры и лопнула роговица у моего мальчика, но теперь он, слава богу, вне опасности, и зрение к нему вернется. А милиция пришла для того, чтоб провести расследование и найти виновников. Не знаю почему, но приход милиции меня как-то не тронул — может, лучше им порасспросить жильцов из квартиры напротив, в конце концов мы живем в одном доме и они знают столько же, сколько я. Да, но речь идет о виновниках, они должны понести наказание, что ж это такое — взрослые, совершеннолетние люди развлекаются так, что их развлечения представляют собой угрозу для детей и для всего подрастающего поколения! Да, конечно, соглашаюсь я с милицией, несчастье просто дремало всю ночь во дворе, в сугробе, чтобы встретить детей, выбежавших во двор с пестрыми сурвачками, а больше я ничего не могу сказать, потому что не знаю, ни кто развлекался во дворе, ни какова сила взрыва, ни какова сила наказания. Из всего сказанного милицией наибольшее впечатление произвело на меня то, что невзорвавшийся охладитель был взорван в камере.

Милиция покидает мою квартиру и идет к соседям.

А соседи только того и ждут, чтоб к ним пришла милиция и чтоб они могли рассказать со всеми подробностями, как все произошло. Первым начал сосед, он еще в дверях стал объяснять, как он спустился в подвал, чтоб наколоть щепы для растопки, как он уже замахнулся топором, и т. д. и т. д.

Понести наказание?!





Спустя неделю мы привезли мальчика домой, он уже видел нас, видел белый снег на улице, видел опрокинутых или покалеченных взрывом снеговиков во дворе, видел, как лошадь тащит по улице тяжело груженную углем подводу, и спрашивал меня: «А как же, ведь лошадь обещали больше не запрягать?..» Он не знает, что та лошадь пала на подъеме, и верит, что она жива, он не знает еще, что на место павших лошадей впрягают новых, потому что в этой жизни поводья всегда должны быть натянуты, если мы хотим, чтобы груз катился вперед. Запекшаяся кровь не хотела быстро рассасываться, она держалась под веками, как сажа, и эта сажа еще много дней напоминала нам о той ужасной нелепице.

Но человека очень скоро затягивает водоворот его повседневных дел, один за другим восстанавливаются понтоны, связывающие его с окружающим миром, дети возвращаются к своим детским играм, вот мой мальчик уже на велосипеде, за велосипедом приходит черед роликовых коньков, потом у него начинают расти баки, под носом пробивается густой пушок, и вот в один прекрасный день я неожиданно встречаю в Союзе писателей полузнакомую женщину. «Ну как, бережете мальчика?» — спрашивает меня женщина, и тогда я вдруг останавливаюсь на лестнице, ее голос возвращает меня во врачебный кабинет ИСУЛа, пальцы чувствуют мягкую ткань перекрученного бинта. «Доктор Баналиева, это вы, извините, что вас сюда при вело, не могу ли я вам чем нибудь помочь?» — «Спасибо, — говорит женщина, — я все уже сделала».

Она объяснила мне, что пришла в Союз писателей договариваться о снятии посмертной маски писателя Чудомира.

Это вот я и хотел рассказать читателю, забежав вперед, а теперь я поспешу вернуться назад, на церковное поле, потому что надвигается дождь и надо успеть от него укрыться: младенцам — под «лулила» из домотканого сукна, взрослым — под деревья, скоту — под открытое небо.

Дождь прошелестел над котловиной тихо, шепотом, побормотал в листве деревьев, в кукурузе, на огородах и отшумел, словно кто-то босиком пробежал мимо нас на цыпочках; он умыл потное лицо летнего дня, пытаясь уничтожить следы гибели мальчика; человеческие и небесные слезы смешались, выглянуло солнце, вся котловина, отягощенная теплой росой, заискрилась золотом и серебром, в небе выгнулась яркая, многоцветная радуга — она начиналась от большого бука в Керкезском лесу, поднималась над лесом, над деревней с турецким и православным кладбищами, над сизым виноградником, потом плавно опускалась и нащупывала, где бы ей ступить на землю — на винограднике, у молельного камня или на пасеке. Мир под радугой съежился, стал таким маленьким, что уместился бы в горсти.

И когда радуга запульсировала особенно ярко, точно живая, над Керкезским лесом громыхнул выстрел и послышались крики лесника. Радуга, раненная выстрелом, дрогнула, и мы все увидели, как над лесом поднялся человек и стал карабкаться по радуге. В руке у него был топор. Он выронил топор, топор блеснул в небе как знамение и упал в Керкезский лес. Что тут человеку делать — за топором не вернешься, потому что из леса слышны крики лесника, — вот и пришлось ему карабкаться дальше по радуге. Добрался он до самого высокого ее места в середине неба и побежал вниз, как человек из Старопатицы с цыганскими глазами бежал по мосту, добежал донизу и соскользнул прямо на пасеку. С ноги у него свалилась галоша, она скользила чуть медленнее хозяина, но тоже упала на пасеку, правда, в сторонке, в заросли крапивы. Человек топтался по пасеке в поисках галоши, а из Керкезского леса показался лесник в форменной зеленой фуражке, с ружьем и топором, свалившимся с радуги.

«Гляди-ка, голь на выдумки хитра! — заговорили наши. — Как прищучило его в лесу, да лесник стрелять начал, да деваться некуда, он тебе и на радугу взобрался, а от властей все-таки утек! Топора только жалко!»

Лесник, посвистывая, шагал по мокрой траве и, когда проходил мимо работавших мужиков, крикнул: «А вот посмотрю я на этих браконьеров, кто теперь на царский лес руку поднимет!» Дядя Гаврил спросил его, кто это был в лесу, что он там делал, успел ли удрать и не был ли это какой чужак, потому что из наших едва ли кто поднимет руку на государственное дерево.