Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 36

6

Шмелев вызвался отвезти Бунина на Поварскую:

— Мои кони — звери!

Путь ближний, дорога наезжена. Кони, под рукой опытного кучера, неслись птицей. И все же седоки успели немного поговорить.

— Станиславский прав, — сказал Бунин. — Всех нас ждет нечто ужасное. Сердце мое чует. А кругом — поразительное: почти все до идиотизма жизнерадостны. Кого ни встретишь, сияют благодушием, улыбаются. С ума, что ли, посходили?

— Завтра поворотный день, — медленно произнес Шмелев. — Может судьбу на десятилетия определить. Куда весы качнут.

Прощаясь, сказал:

— А вы, Иван Алексеевич, мой должник.

— ?

— Я у вас дома раз пять гостевал, а вы у меня ни разу не были. Приезжайте завтра, покажу старинные рукописные книги. Попьем чайку, посудачим. Я живу на Малой Полянке, угловой дом с Петровским переулком — номер семь.

— Я вам перед выездом протелефонирую. Какой ваш абонент?

— 464-81, он есть в справочной книге. Я за вами лошадей пришлю.

— Не беспокойтесь, сам доеду.

Они пожали руки.

Впервые за последние дни пошел снег. Крупные снежинки медленно падали в безветренном воздухе. Кругом царила глубокая тишина. На первом этаже зеленовато светились окна: Вера Николаевна ждала мужа.

Шмелев вдруг произнес, словно высказал заветное:

— Революция взбаламутила государство, поднялась со дна всякая нечисть. По вкусу им пришелся лозунг: «Грабь награбленное». Все лодыри остервенело ненавидят талантливых и предприимчивых. Эта голытьба согласна стать еще беднее, лишь бы не было богатых. Пусть все станут нищими — вот это им по вкусу!

Бунин вздохнул:

— Да-с! Это мне анекдот напомнило, который однажды рассказал Аверченко. Вытащил старик золотую рыбку, а та взмолилась:

— Отпусти меня, старче! Я сделаю все, что ты захочешь. Но только помни: твоему соседу будет в два раза больше.

Старик тут же наказал:

— Сделай так, чтоб у меня глаз вытек!

Собеседники немного развеселились.

Где-то часы пробили полночь.

Для России начался новый, роковой день.

УБИЙСТВО НА БОЛОТНОМ РЫНКЕ

1

Утром Бунин проснулся рано. Состояние духа — это как ртуть к термометре. Упав до самой низкой отметки, она ниже падать не может. Может только повышаться. Вот и сегодня, воспрянув от ложа, он почувствовал если не душевный подъем, то все же какое-то умиротворение.

Ополоснулся, за неимением другой, ледяной водой, долго растирал свое красивое тело махровым полотенцем. Особенно изящны, как с классической скульптуры, были руки и плечи.

Когда жена принесла ему с кухни завтрак, то Бунин, уже успевший раскрыть том Толстого, воскликнул:

— Ты послушай, что он пишет: «Бог дал мне все, чего может желать человек: богатство, имя, ум, благородные стремления. Я хотел наслаждаться и затоптал в грязь все, что было во мне хорошего». Это «Маркер».

До чего все это приложимо к нашему положению! Бог дал России бесконечные земные просторы, богатые недра, талантливый народ… И вот ныне все затоптано в грязь!

— Это поправится, Ян. Вот сегодня Учредительное…





Бунин взорвался:

— Да что вам всем это собрание! Я, конечно, понимаю, что прикованный к тачке каторжник ежедневно лелеет в душе надежду на помилование. Большевики приковали к тачке всю Россию, всех сделали нас каторжниками…

— Но Учредительное…

— Что Учредительное? Ну придут к власти не большевики, а эсеры. Что изменится? Будут те же грабежи и убийства. Народ— не весь, а в худшей своей части — распоясался, озверел. Все эти революционеры сознательно будили его темные инстинкты.

За окном занималось новое утро. С улицы раздались грубые голоса. Там явно над чем-то потешались. Потом тишину раннего утра разрезал выстрел, другой. И все это сопровождалось птичьим клекотом и диким грубым хохотом осипших глоток.

Бунин осторожно выглянул в окно. Несколько пехотных солдат в серых грязных шинелях стреляли в ворон. Мертвые птицы валялись под деревом. Одна из птиц, недобитая, отчаянно крутилась на снегу, волоча за собой кишки и беззвучно широко раскрывая клюв.

Солдат с рожей, обросшей рыжей щетиной, подошел к птице и с садистским сладострастием наступил грязным сапогом ей на голову, несколько раз повертев ногой и вдавливая в снег.

Вдруг он разглядел Бунина. Улыбаясь безобразным беззубым ртом словно давнему знакомому, он запустил руку в карман, извлек оттуда револьвер. Продолжая щериться, навел дуло на Бунина. Тот, как зачарованный или не желая праздновать труса перед этим животным в серой шинели, от окна не отпрянул, не спрятался.

Грянул выстрел. Бунин увидал пламя, услыхал несильный хлопок. Солдат корчился от смеха, показывая друзьям, как он пугал вон того буржуя и как в последний момент стрельнул в воздух.

Бунин ушел в спальню, обратился взором к особо чтимой им, намоленной еще его предками, иконе с образом Спаса Нерукотворного:

— Господи, вразуми этих заблудших людей… Не ведают, что творят.

2

Бунин направился к Шмелеву.

Дорога от Арбата до Малой Полянки недолгая.

Он взял извозчика, лихого парня цыганского вида, с веселыми вороватыми глазами, в громадной бараньей шапке.

— И-ех, застоялись, нетрезвые! — извозчик щелкнул в воздухе кнутом.

Высокие узкие саночки щегольского вида, запряженные в пару, понесли его по бульвару. Спустились со Знаменки, въехали на Большой Каменный мост и через минуту катили по Замоскворечью.

«Какое чудное место, — думалось Бунину, — люблю русскую старину и древние обычаи, дошедшие из темных глубин столетий. Вот наша колыбель, вот где скапливались национальные силы! Ведь, поди, уже при Иване Васильевиче за этими могучими стенами из бурого обожженного кирпича быт был крепкий, отцы и деды думали о благе тех потомков, которые лет этак через пятьдесят или сто их дело будут продолжать. Вот и вырос в такой среде Шмелев, в исконной, в старообрядческой. Вот откуда в его книгах столь крепок нерастраченный дух русскости, национальный дух!»

Из-за угла на набережную вывалилась демонстрация с красными знаменами, с пением «Марсельезы», с лозунгами «Вся власть Учредительному собранию!» и «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

По всему мосту и вдоль тротуаров стояли бойцы Красной (или, как еще ее называли, — «двадцатирублевой») гвардии. Они молча наблюдали за толпой, готовые в любой момент разогнать ее.

На Кадашевскую набережную со стороны Малой Якиманки тоже выходили колонны демонстрантов: с лозунгами, с пением партийных гимнов. Некоторые зачем-то притащили за собой детей.

— Гуляют, — повернулся к Бунину извозчик, — опохмеляться будут опосля.

Свернули на Малую Полянку. Повсюду толпился народ. Четверо солдат с красными повязками на рукавах наблюдали за выходящим с рынка высоким, офицерской выправки, человеком в бурке и темной каракулевой шапке. Был он немолод. На щеке горел глубокий рубец от старой раны. В левой руке он нес хозяйственную сумку.

Один из солдат, видимо старший, в шинели с прожженным рукавом и обвешанный зачем-то гранатами, словно шел в атаку на вражескую позицию, что-то приказал. Все четверо, расталкивая толпу, направились к человеку в бурке.

— Стой, документ! — строго произнес старший.

Человек, недоуменно озираясь и словно ища защиты у толпы, опустил сумку на снег, медленно стянул с рук замшевые перчатки. Он достал желтое портмоне, вынул бумаги и протянул их солдату.

Тот, неловко взяв их, медленно шевелил губами. Толпа молча внимательно следила за ними. Лошадь, широко расставив задние ноги, долго мочилась, брызжа во все стороны и оставляя желтое пятно на умятом снегу.

— Пономаренко! — старший поманил одного из своих товарищей, тощего и рыжеусого, похожего на недоучившегося семинариста. — Прочти!

— Тут по-немецки!

— Ты немец?! — зарычал солдат, поднося бумаги к самому лицу человека. Тот отступил назад, запнулся о сумку, подскользнулся и неловко упал на руку.

Это еще больше рассвирепило старшего. Он орал, топая сапогами: