Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 36

Дело в том, что Елена Андреевна в свое время училась в школе живописи. Ее картины охотно брали на выставки, а одну приобрел даже Павел Михайлович Третьяков для своего знаменитого музея. С той картины были напечатаны открытки — «Весна». Теперь Елена Андреевна подарила открытку Бунину, надписав: «Милому Ивану, которого мы очень любим!»

— Спасибо! — улыбнулся он. — Почти так мне надписывал свои фотографии молодой Шаляпин: «Милому Ване от любящего тебя Шаляпина».

* * *

Стали говорить о Федоре Ивановиче, о том, как он сидел за этим роялем и его могучий голос заставлял дрожать подвески на люстрах, а прохожие собирались под окнами. Он был частым гостем и на литературных «Средах», проходивших много лет под радушной крышей дома Телешова. Председательствовал на собраниях общий любимец — Юлий Бунин.

— Вот ты, Елена Андреевна, подарила мне открытку, а я вспомнил про свою. Про ту, знаменитую, которая разошлась в сотнях тысячах экземпляров…

— Там, где ты рядом с Шаляпиным? — спросил Николай Дмитриевич.

— И с тобой тоже! Федор справа, а ты — слева от меня. Навалившись на диванчик, наклонился над нами Горький. И еще — «красавец, пленявший многих женщин», — Леонид Андреев.

— Там же Скиталец и Чириков! — напомнила Вера Николаевна.

— Николай Дмитриевич, помнишь, как мы отправились в ателье? Сошлись мы на завтрак в ресторан «Альпийская роза». Завтракали весело и долго. Вдруг Алексей Максимович окает:

— Почему бы нам всем не увековечиться? Для истории русской словесности.

Я возразил:

— Опять сниматься! Все сниматься! Надоело, сплошная собачья свадьба.

Николай Дмитриевич добавил:

— Ты еще поссорился со Скитальцем. Он стал тебе нравоучительно, словно провинциальный учитель, выговаривать: «Почему свадьба? Да еще собачья? Я, к примеру сказать, себя собакой никак не считаю. Не знаю, конечно, как другие!»

Говорил Телешов грубовато-наигранным баском, весьма удачно подражая Скитальцу. Все весело расхохотались.

Бунин продолжал:

— Я вспылил. Отвечаю жестко Скитальцу: «А как же иначе назвать? По вашим же словам, Россия гибнет, народ якобы «пухнет с голода» (хотя пухли только пьяницы и лодыри). А что в столицах? Ежедневно праздник! То книга выйдет новая, то сборник «Знания», то премьера в Большом театре, то бенефис в Малом. Курсистки норовят пуговицу от фрака Станиславского оторвать «на вечную память» или авто Собинова губной помадой измажут-исцелуют. Ну а лихачи мчат в «Стрельну», к «Яру», к «Славянскому базару»…»

Здесь вмешался в спор Шаляпин:

— Браво, правильно! И все-таки, Ваня, айда увековечивать собачью свадьбу! Снимаемся мы часто, да надо же память потомству о себе оставить. А то пел, пел человек, а умер — и крышка ему.

Горький поддержал Федора Ивановича…

Забавно окая, Бунин весьма похоже изобразил Алексея Максимовича: «Конечно, вот писал, писал — околел».

Пошли в ателье, «увековечились». Всемирный почтовый союз отпечатал с этой действительно «исторической» фотографии открытые письма.

— Эх! — протянул сладко Бунин. — Слава — как очаровательная женщина, так и манит в свои сети. А сколько славных побывало в вашем доме: Станиславский, Немирович-Данченко, Дядя Гиляй, Короленко, Мамин-Сибиряк, Куприн…

Каждое имя Бунин произносил с особым нажимом, словно отмечая вехи российской культуры. Впрочем, так оно и было.

— Пожалуй, в половине ноября следует провести очередную «Среду», и организовывать ее будет Юлий Бунин. Пусть зайдет, мы обсудим программу, — сказал на прощание Николай Дмитриевич.

За окном стояла тревожная ночь…





5

Иван Алексеевич мало выходил из дома, боясь попасть под случайную пулю.

Но добровольное заточение имело и благую сторону. В эти дни он много записывал в дневник:

«30 октября. Москва, Поварская, 26. Проснулся в восемь — тихо. Показалось, все кончилось. Но через минуту, очень близко— удар из орудия. Минут через десять снова. Потом щелканье кнута — выстрел. И так пошло на весь день. Иногда с час нет орудийных ударов, потом следуют чуть не с каждую минуту — раз пять, десять. У Юлия тоже…

Часа в два в лазарет против нас пришел автомобиль — привез двух раненых. Одного я видел, — как его выносили — как мертвый, голова замотана чем-то белым, все в крови и подушка в крови. Потрясло. Ужас, боль, бессильная ярость. А Катерина Павловна пошла нынче в Думу (Вере нынче опять звонила) — она гласная, верно, идет разговор, как ликвидировать бой. Юлий сообщает, что Комитет общественного спасения послал четырех представителей на Николаевский вокзал для переговоров с четырьмя представителями Военно-революционного комитета — чтобы большевики сдали оружие, сдались. Кроме того, идут будто бы разговоры между представителями всех социал(истических) партий вкупе с большевиками, чтобы помириться на однородном социал(истическом) кабинете. Если это состоится, значит, большевики победили. Отчаяние! Все они одно. И тогда снова вот-вот скандалы, война и т. д. Выхода нет! Чуть не весь народ за «социальную революцию».

Поздним вечером, когда и ходить по улицам стало опасно, кто-то повертел ручку дверного звонка.

Вера Николаевна осторожно, через цепочку приоткрыла дверь и радостно проговорила:

— Юлий Алексеевич! Приятный сюрприз…Пробирался к себе в Староконюшенный, да решил к вам завернуть. Путника чаем напоите?

— Даже водки нальем серебряную чарку! — вступил в разговор Иван Алексеевич, вышедший из своей комнаты.

— Не откажусь! И расскажу, кого нынче встретил в «Летучей мыши»…

— Небось самого Александра Македонского?

Юлий отмахнулся:

— Вечно ты, Иван, со своими шутками. А я хочу вполне серьезно сказать. Горький приехал в Москву, я был сегодня на спектакле у Никиты Балиева, сидел рядом с ним в первом ряду. Новость?

Неистощимый на шутки, родоначальник российского конферанса (вместе с элегантным петербуржцем Алексеем Алексеевым), благодаря безграничному веселью и остроумию умевший ловко балансировать на грани рискованного, никогда, однако, не переходя рамки хорошего тона, Никита Федорович еще в 1908 году создал театр-кабаре «Летучая мышь». Его спектакли пользовались неизменным успехом. Любил Балиева и его театр Горький.

— Любопытное известие! — кивнул Бунин. — Да мне-то что от этого?

— Балиев и Горький просили сказать тебе привет, а еще Алексей Максимович бьет тебе челом и просит с супругою быть завтра у него на званом обеде. Ну и меня тоже…

— Так не приглашают!

— Завтра утром он сам тебе позвонит.

— А я не пойду к нему. Тем более что завтра я приглашаю тебя, братец, на обед в «Прагу».

Вера Николаевна наливала в старинную серебряную чарку крепкий напиток, изготовленный на заводе знаменитого Н.Л. Шустова.

— Хороша! — крякнул Юлий хрипловатым баском и закусил нежинским огурчиком, крошечным, как детский мизинец, распространявшим дразнящий запах. Потом с аппетитом принялся за гуся, покрытого тонкой розовой корочкой, запеченного с ароматными антоновскими яблоками.

Иван Алексеевич с доброй улыбкой наблюдал за человеком, которого любил так как, верно, никого на свете.

Когда Бунин бывал в Москве, он часто заходил в дом 32, что в Староконюшенном переулке. Здесь в боковом флигеле двухэтажного кирпичного особняка жил Юлий.

Дом принадлежал доктору Николаю Михайлову, издателю журнала «Вестник воспитания». Но всю редакторскую работу тянул безотказный и работящий, как крепкая крестьянская лошадка, Юлий. Часами сидел он, водрузив на нос очки и низко склонившись над большим письменным столом. Он читал рукописи, поправлял гранки, отбирал материал для публикаций, пытался разобраться в обилии только что вышедших сочинений, из которых следовало составить рекомендательный список для чтения.

В молодости Юлий был народовольцем, теперь убежденным либералом. Он сочувствовал всяким «прогрессивным» течениям в политике и литературе. Это отразилось и в программе «Вестника», который ставил своей задачей «выяснение вопросов образования и воспитания на основах научной педагогики, в духе общественности, демократизма и свободного развития личности». Выходил он девять раз в год, ибо Юлий справедливо считал: в дни летних вакаций учителя, как и редактор журнала, должны отдыхать от всякой педагогики.