Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 117

Когда переползали ручей, подломился лед. Поливанов взял Сергея и потащил. Белье обмерзло, затвердело. Еще метр, еще…

— Что долго рассказывать — на третий день были у своих. Отвели нас в штаб одного пехотного полка. И тут началась проверка. Сергея сразу положили в госпиталь, там ид опрос снимали. Ну, я своим чередом все рассказал, а мне: ничто не может заставить офицера Красной Армии сдаться в плен. Но мы же не сдались! Лешка, ты-то понимаешь? Я выскочил и первое, что сделал, — вытащил Сергея, он бы сгорел в кабине. Обернулся — мы в кольце…

Лучше бы не вспоминать. Все это было, как подо льдом. Пусть бы так и осталось. Зачем ворошить? А разве ты ворошишь? Ты это всегда помнишь. И лицо того, кто допрашивал, и его голос: "Скажи, чего ты наобещал немцам? Если бы ты не подписал никакой бумаги, тебя бы не выпустили". — "Нас не выпустили, мы бежали". — "Если не признаешься, закатаем тебя…"

— На третий день я отказался отвечать ему. Я просто молчал. Это продолжалось два месяца. Потом приехали из Политуправления, установили мою личность и выпустили. А потом было сказано: "Все в порядке, к вам никаких претензий, но плен есть плен. Мы бы предложили вам пока поработать в тылу". Нет, это уж спасибо. Подал рапорт, чтобы отправили в часть. И стал я пехотным командиром взвода. Не успел толком со взводом познакомиться — контузия. И вот демобилизовали. Вчистую. Мне уже туда не вернуться. Понимаешь? Не вернуться. А мне надо быть там. Только там. А я здесь. Вот так бесславно и кончилась моя война. Сижу здесь, как тыловая крыса.

— Не повезло. Ничего не скажешь — не повезло тебе. А где твой летчик?

— У него дело лучше пошло. Вылечили — и в своем полку летает. Может, и Героя уже получил…

Ну вот он и выложил все. Но он-то знал, что главное осталось за пределами его рассказа. Главное — тот голос: "Что ты наобещал немцам?" Главное — вежливые слова в Политуправлении: "У нас нет к вам никаких претензий, но плен есть плен". Он знал — был только один способ разделаться с этим: вернуться в строй не с киноаппаратом в руках — стрелком-радистом, в пехоте, как угодно, но только быть со всеми до конца. Не вышло.

Расскажи он и это, он бы рассказал почти все. Теперь он знал наверняка, что рассказывать не нужно. Это не приносит облегчения. Слова не подчиняются, не повинуются, все, что ты думал, все, что хотел сказать, так и не облеклось в слово, все осталось с тобой и давит тебя по-прежнему. Или теперь полегче? Или это только кажется?

Саша застала Митю и Лешу в полной темноте, Она зажгла огонь — в комнате стоял дым столбом, на блюдце — гора окурков.

…А на следующий день они провожали Лешу. Еще совсем недавно, мальчишкой, он стоял рядом со своим мелитопольским поездом и, впервые уезжая из дому, глядел на всех чуть испугано — такой неуклюжий, долговязый и нескладный. А теперь пилотка лихо сидит на круглой, коротко остриженной голове. Сияет наутюженный Анисьей Матвеевной и пришитый Сашей подворотничок. И молодое лицо стало тверже, уверенней, и забота на нем другая. Саша старалась не смотреть на Митю, ей было страшно. Лишь раз мельком взглянула на его злое лицо — и отвела глаза.

Поезд тронулся. Саша пошла следом, ловя глазами улыбку брата. И вдруг сквозь стук колес, сквозь топот других бегущих ног она отчетливо услышала, вернее, угадала знакомый шаг — это был Митя. Он взял ее за руку. Не стало поезда, не стало толпы.

Они медленно шли по улице. Губы его были крепко сжаты. Саша шла рядом с ним и думала: "Сейчас я скажу все, как велел Леша, скажу ему, что все понимаю. Что люблю и все, все понимаю. И нам сразу станет легко — и мне и ему. Я буду ему товарищем, опорой и никогда больше не стану обижаться. Ведь я и в самом деле все поняла. Вот сейчас…"

И вдруг он остановился и настороженно глянул ей прямо в глаза.

— Ну, скажи правду: жаловалась? Саша не отвела глаз.

— Жаловалась, — ответила она тихо. И отняла руку.

— Эх, бабье, куриный народ, — сказал Митя вскоре после возвращения с фронта. — Как же можно без карты?

Он склеил ее из каких-то обрывков, вырезал флажки из бумаги, попросил Зою, чтобы в школе она окунула их в красные чернила. Смастерил из проволоки что-то вроде булавок и каждый вечер, слушая последнюю сводку, стоял перед картой — он повесил ее на стене. Движение флажков на карте вызывало на его лице гримасу злости или улыбку. Митя сдвинул брови — значит, потери велики. Заблестели глаза — значит, мы продвинулись вперед. Если красный флажок продвигался вперед — это значило, что сегодня вечером, посадив на колени Аню, он будет читать ей вслух или рассказывать что-нибудь про белого медвежонка, которого приручил когда-то, про дельфинов в море, про пингвиний детский сад.

Флажки были как маленькие огоньки, и они очень нравились Ане.

— Мама, а я люблю такие флажки! — как-то осторожно сказала она.

И вот однажды, когда Анисья Матвеевна была занята Катей, Аня долго бродила по комнате (на улице хлестал дождь, а калош не было). Она подошла к карте и отколола один флажок, тот, что был пониже. Оглянулась — Анисья Матвеевна поила Катю молоком. Аня отколола второй флажок. Потом третий. И вот уже, забравшись на табуретку, она снимает с карты один флажок за другим. До чего много! Целая куча флажков! И медленно, осторожно, чтоб не помять их, сползает с табуретки и садится за стол. Она немножко поиграет ими, а потом отдаст Мите. Она раскладывает перед собой флажки, потом выстраивает их в ряд, потом украшает ими спичечную коробку, разговаривает с ними. Флажки ожили, они отвечают ей, они спорят, меняются с ней стеклышками. Флажки есть худые и толстые, длинные и покороче, вот этот — с пятнышком, у этого оборван уголок.

Дверь открылась, в комнату вошли Митя и Саша. Они разделись, Саша взяла Катю, а Митя, который только что слушал на улице вечернюю сводку, подошел к карте.

— Где флажки? — сказал он, не оглядываясь. — Что за черт?

Аня притихла у стола. Оглянувшись, Митя увидел Анины расширенные глаза, потом флажки.

— Нет, это черт знает что! — сказал он. — Мало того, что в доме нет газет, мало того, что…



Он сгреб флажки, оцарапал себе руку. Закусив губу, сдвинув брови, он подошел к карте и, каменный от молчаливого гнева, стал водворять флажки на прежние места. Аня совсем притихла. Ужинали в молчании, а потом, когда поели, видно желая загладить свою вину и проморить, сильно ли сердится Митя, Аня подошла к нему и попросила:

— Почитай мне, Митя.

Он молчал.

Тяжело вздохнув, она сказала:

Он не ответил.

— Я больше не буду! — сказала она с отчаянием. Ответа не было.

— Ну-у, Митя! — протянула Аня.

Он резко повел плечом, встал и отошел к окну. Даже его спина говорила: "Не прощу. Отстань! Бабье, куриный народ".

Саша смотрела на него — большого, широкоплечего. И на Аню — маленькую, худую, в линялом фланелевом платьишке. Прядь светлых волос свешивалась на лоб, а губы были как ниточки, она их крепко стиснула. От обиды? Чтоб не заплакать?

— Митя! — сказала Саша. — Пойдем погуляем.

— На улице дождь, — ответил он, не оборачиваясь, — какое гулянье!

— Мне надо с тобой поговорить, — тихо ответила она, но голос ее звучал повелительно.

Он посмотрел на нес пристально, с удивлением и молча подал ей пальто.

Хлестал дождь. Они шли по улице молча. Наконец он спросил:

— Ты, кажется, хотела что-то сказать?

— Хотела. И скажу. Я думаю, не стоило бы тебе срывать свою злость на девчонке. Ты военный. Солдат. А она… не стыдно тебе?

Она почуяла, что он сжался, плечо и рука рядом словно одеревенели. Она продолжала безжалостно:

— Я думала, ты любишь ее…

— Люблю, — сквозь зубы ответил Митя.

— Так не любят.

— А где это сказано, как надо любить? Она продолжала, не слушая:

— Так не любят. Когда любят — прощают, когда любят — жалеют. И не молчат. Не копят обиды. Мы с Юлей — мы никогда не ссорились. А почему? Мы никогда ничего не держали за пазухой, мы сразу говорили, если…