Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 117

— Баранок! На всю карточку! — сказала Саша и получила четыре больших бублика.

Она бежала домой, не чуя под собой ног. Вошла в комнату, положила баранки на стол и вдруг заметила: в комнате что-то не так. Поискала, пошарила глазами — как будто все на месте. Ничего не забыла. Надо идти. Она сложила в кошелку Анины вещи и сказала:

— Ну, давай жди! — но никто не отозвался. Дружка не было. — Дружок! — позвала Саша.

Дружок не отзывался. Саша поискала в сарае, на дворе и вдруг в окне заметила хозяйку, которая наблюдала за ней, чуть скосив в ее сторону глаз. Что-то ударило Сашу в сердце.

— Ольга Ивановна, — сказала она, вбежав в дом, — где Дружок?

Сложив руки на груди, хозяйка заговорила величаво и грозно:

— Люди добрые, вы только послушайте! То — где ее девчонка, то — где ее паршивая собака! Да что я, нанималась в няньки вашей собаке? Да что же это за наказание Господне!

— Молчите! — сказала Саша.

— В своем доме — молчать? Сама молчи! Не нравится — пожалуйста, на все четыре стороны.

— Где Дружок? — бешено сказала Саша.

— Выбросила я твоего паршивого пса. Людям жить негде, а у меня дом, не собачья будка! И так заразу нанесли! Скарлатина! Да что я, не знаю, — не скарлатина, а сыпняк! Думает, я не знаю! Весь дом обовшивили, на стул сесть боишься!

У Саши похолодели руки и ноги.

— Вот что, — сказала она очень тихо и очень медленно. — Детей не пожалею, себя не пощажу, в тюрьму сяду, а тебя задушу!

Хозяйка задохнулась, открыла рот, побелела, и уже на улице Саша услышала, как та, выскочив следом, кричит:

— Люди добрые, да вы послушайте, чем грозится! Смертью грозится! Осиротить моего ребенка хочет!

Крепко держа в руке кошелку с Аниными вещами, Саша, не оглядываясь, шагала по улице, а ей вслед летел истошный крик. Саша завернула за угол, и крик оборвался. И вдруг за спиной она услышала топот чьих-то ног. Хозяйка? Побежит за нею до больницы, испугает Аню. Что же делать? Саша обернулась. За нею бежала хозяйская дочка Зоя. Пятнадцатилетняя девочка, которую Саша прежде почти не замечала.

— А вы ничего, ничего, вы, пожалуйста… — бормотала девочка. — Все знают, она такая. И вы не плачьте. Я поищу. Я весь тупик обегаю. Я тут все места знаю.

Саша шла молча, опустив голову. Девочка отстала, шаги ее затихли.

…Через два часа Саша вернулась, держа на руках Аню.

— Мама, тупик! Мама, колонка, мама, калитка! — говорила Аня, протягивая руку.

Саша давно перестала замечать все это, а теперь видела: все радуется в ответ Ане — и тупик, и колонка, и калитка.

Саша опустила девочку на землю и выпрямилась.

— Дружок! — закричала Аня.

Он полз, прижимаясь брюхом к земле, не скулил, не лаял и даже не вилял хвостом. Он замер от счастья и вдруг, опомнившись, завизжал и запрыгал, как мячик. Потом опрокинулся на спину, задрал кверху лапы и вновь вскочил, залаял, завилял хвостом.

— Пришел! — сказала Саша. — Пришел мой милый, пришел дорогой!

— Мама, ты чего плачешь?

— От радости, — ответила Саша. — Ты дома! Мы дома! И семья вошла в комнату — Саша, Аня и Дружок.



Зима. Не белая, не пушистая. Темная, сырая. От Мити пришла одна телеграмма — из Алма-Аты, и письмо из дому, он написал его перед отъездом на фронт. И одно письмо с фронта. Она помнила каждую букву в этом письме, оно постоянно было с нею. Сколько раз она читала и перечитывала его: и в больнице, и дома, и "на улице. Читала снова и снова, читала наизусть, уже не вынимая из конверта.

Она не могла сказать, часто ли она вспоминала Митю. Она думала о нем неотступно, не расставалась с ним ни на минуту. Прежде все ташкентские улицы были для нее одинаковы. Теперь стало не так. Улицы ожили, он населил их. И первое время после его отъезда все радостно напоминало: вот: здесь, на этом углу, мы остановились, и он сказал: "Посмотри на меня". Почему это было так важно? "Посмотри на меня…" Я посмотрела. И он сказал: "Моя…"

А вот тут у почты мы простились, я пошла в больницу. Он сказал: "Целый день без тебя. Длинный пустой день". Потом он пришел за мной: "Саша, какой подарок — мы освободили Клин и Ясную Поляну!" И еще он сказал: "Вот мы и опять вместе". Я сказала: "Теперь время помчится вскачь". А он ответил: "Завтра я уеду…" И уехал.

Потом, вскоре после его отъезда, освободили Калугу. Саша написала туда — и вот пришло письмо от Николая Петровича. Письмо скупое: "жив, надеюсь еще увидеть вас и Аннушку". И Саша вспомнила: когда перед самой войной она ездила в Калугу, Николай Петрович сказал ей: "Что-то с вами случилось хорошее, дитя мое…"

Неужели он тогда понял то, чего она сама еще не понимала? "Что-то с вами случилось хорошее, дитя мое…" Да, видно, это случилось с ней еще тогда… Только она этого не знала. Теперь знает. И думает об этом неотступно. Она писала Мите каждый день. Писать — значило говорить с ним. Ей казалось, она забыла слова, от которых падает сердце. Она больше не хотела знать их, не вспоминала, не повторяла. Но, забытые, они жили в ней.

Саша писала Мите каждый день, но ответных писем не было. И когда потянулись месяцы без писем, без вестей, ташкентские улицы стали нескончаемо длинными, дорога в больницу — небывало тяжелой.

Заботы шли рядом, как тень.

Аня… Сидит в комнате одна, на корточках, играет пустыми спичечными коробками. То наденет их на пальцы, то что-то им шепчет. То удивится, вздохнет… Хорошо еще, что рядом Дружок.

Еды мало. Сахару нет совсем. А без этого Аню не поднять.

Больница? Вчера умер Толя Полоскин. Совсем было пошел на поправку, и вдруг…

Леша? Леша пишет редко. А из Москвы письма частые: "Береги себя и Аню, — писал отец. — А за нас не беспокойся. На фронте лучше, значит, и нам веселее. Мы все здоровы и благополучны. Тетя Маргарита достигла наконец того, о чем мечтала всю жизнь, но не могла добиться: она стала очень худая. Прежде, если помнишь, ей не помогал и ни Кисловодск, ни гимнастика, а теперь пожалуйста, сбавила десять кило. Она по-прежнему в команде ПВХО, дежурит в подъезде, а то и на крыше. Такие годы, а угомониться не может".

Да, тетя Марго была верна себе. "Посещаешь ли ты концерты Тамары Ханум? — писала она. — Это замечательная артистка. Кроме того, в Ташкенте сейчас Ленинградская консерватория".

Что верно, то верно. В Ташкенте Ленинградская консерватория. И, слов нет, Тамара Ханум — замечательная артистка. Но как оставишь Аню одну вечером? Она и так целыми днями одна.

Хозяйка перестала орать, но на всех своих кадках с кислой капустой, с маринованными огурцами она повесила записки: "Чего не клал, того не бери!"; "Не сдвигай крышку, все равно замечу".

Шли дни, все длинней становился путь в больницу, все тяжелей тревога. Если бы получить еще хоть одно письмо, хоть одно-единственное. Но Митя молчал.

Вечер, обратный путь. Вот у этого низкого заборчика около почты он стоял, ожидая, когда она выйдет из больницы. Опершись о забор, он читал. Когда дверь больницы отворилась, он уронил газету, не поднял ее и пошел Саше навстречу. Вот и тупик. По тупику они тоже шли вместе. А вот и дом. Светится ее окно. Там Анюта. Скорее, скорее! Затопают тонкие ножки, обрадовано засияют круглые глаза на тощем личике. Саша толкает дверь и слышит Анин голос:

— Посыпьте мне сахаром!

Спиной к Саше стоит, наклонясь над Аней, какая-то женщина в платке, в широкой деревенской юбке.

— А шпиг это тоже нам? И консервы?

— Все вам, матушка, все. Для вас и везла. Так и наказал:

— Анну по весу приму. Не раздобреет — на глаза не показывайся.

— Здравствуйте! — растерянно говорит Саша.

— Здравствуй, голубушка! Раздевайся, садись. Вот чай. Воду в умывальник налила, еще теплая, верно. Мой руки и садись.

— А… простите, конечно… А кто вы? Откуда?

— То есть как это — откуда? Из Москвы. Вот уж с месяц добираюсь до вас. Димитрий, как отсюда прибыл, так сразу и сказал: давай езжай без разговору. Жена, говорит…Гм… Ну, это, конечно, ваше дело, а мне что? Собралась и поехала. К матери твоей велел зайти. Зашла. Чего не зайти? Ну, чего ты глаза вылупила? Я — Димитриева нянька, неужто не рассказывал?