Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 83



«Богушка» кончился: с мига, когда неизвестный нахал оборвал его в тот незапамятный вечер в «Свободной Эстетике», громко назвавши «мандрашкой» и вспомнив про «Киверцы»; Киверцы — что же такое? Там бегал «мандр ашкою». Значит: все лгал; значит «все» — очень просто; открылось значение взглядов, улыбок и поз; уж не «богушка», а — фон-Мандро, начиненный «мандрашиной»; гадостью всякой: слинял его лик; не дурманным казался — дуркманным, дуранным; вгоняли друг друга в угар, — очень разный; вгоняла его в удар похоти; он же ее — в угар злости: она с любопытством разглядывать стала все то, что доселе таилось пред нею под — «папочкой», «богушкой».

Прятался просто «мужчина».

«Мужчина» — не нравился.

Вспомнила все обстоятельства, как он вглодался в нее, изглодав ее душу, и как начиналось ввергание в пропасть еe — оттого, что хотела тащить его к солнцу; он — нес, точно кот, ее — мышь — в невыдирные чащи свои; и душа изошла синеедом; «ед» — он, фон-Мандро.

Почему?

Просто — синяя он борода; семь немеющих жен — семь убитых им женщин: восьмая — была… его… дочерью.

Произошло нечто вроде того, что бывает, когда мы глядим на кусок зачерневшего неба, каймящего месяц; ведь кажется: чернь эта — что-то; ну — облако.

Чернь — «ничего».

Так мгновенный разрыв небосвода, как свода «чегого», в «ничто», разрывает в сознанье — сознанье со всем представленьем о «я», об истории; тут посещает узнание: смерть есть не то, что придет; смерть есть то, что извечно объемлет при жизни; сознание жизни, катящейся к смерти, — безумие, — жизнь выявляется анахронизмом, а самое «я» как плева атмосферы, здесь рвется, в ничто.

Торфендорф и агенты германского штаба, — какой это вздор: паутиночки. И не Картойфель, которому он сообщил много ценного о снаряжениях армии русской, не деятельность «К°»; странно сказать: шпионаж и шантаж, о которых писали уже в «Утре России», — предлог благовидный, чтобы скрыть свою суть; и тот факт, что со дня на день может он быть опозорен предательством Викторчика, так что носом столкнется с полицией, — вздор; все они не узнают об «этой» последней, секретнейшей миссии, Доннером данной.

Когда посещал импульс Доннера, зов он испытывал сладкий, подобный длиньканью колоколов монреальских капелл (Монреаль — такой город в Сицилии есть): из единого центра прокалывался двумя стрелами молньи; тот яркий проторч (в сердце, в голову) перерождал его (сердце и голову); чувственность перерождалася в черствость; так черствая страстность, в годах нагнетаяся, переходила в мучительную, беспредметную ярость, слагавшую образы бастиализма.

Так, странно сказать, импульс Доннера действовал, в годах съедая: снедаемым был неизвестной железною силою, душу его разложившей; душа проваливалась, как нос Кавалькаса; оттуда, из мрачной дыры, вырывался холодный порыв, развивающий вихри поступков, лишь с виду логичных:

Позвольте же: «Доннер», — кто это?

Потом.

Соболь мощных бровей, грива иссиня-черных волос с двумя вычерченными серебристыми прядями, точно с рогами, лежащими справа и слева искусным прочесом над лбом, соболиные баки с атласно вбеленным пятном подбородка, все дрогнуло: съехались брови углами не вниз, а навер: содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающе руки, соединенные ладонями вверх; между ними слились три морщинки, как некий трезубец, подъятый и режущий лоб; здесь немое страдание выступило.

Точно пением «Miserere»[105] звучал этот лоб.

19

Предволненьем ходила душа у Лизаши, — вздымалась во что ж: в угомон или в разгон? За стеной раздавалось:

— Гар-гар!

Гаргарисмою он занимался: свое ополаскивал горло солями; в те дни он охрип: говорил с горловым, хриплым присвистом, точно змея: вообще ей казался летающим млекопитающим с острова Явы: вампиром; она передернулась узкими плечиками, нервно в воздух подбросив одну финтифлюшечку; и на тростник, закрывающий дверь, поглазела растерянной азинькой, слыша отчетливый глот: он слюну там глотал в полусумерках; глот — приближался.

Тростник разлетелся.

Затянутый в черную пару, со стройностью, точно зажавшей в корсет что-то очень гнилое, он к ней подошел сребророгим, насупленным туром, отчетливо строясь на фоне сплошной тростниковой завесы (коричнево-красные пятна, коричнево-черные пятна по желтому полю):

— А, вы?

Тут ей пагубно стало.

— Я ждал вас сюда!

И она, подбодрившись, такой ангеликою (чуть-чуть нарочитой) стояла пред ним, спрятав пред ним, спрятав ножик за спину, скосясь: но скос глаз ничего не сказал:

— Понимаете?

— Что?

— Продолжать так нельзя же! Молчала.

— Пора объясниться нам!

Вокализация голоса переменилась; вздыхая, он всхрипнул: жаровней пахнуло (весьма неприятно). Молчала.

— Вы знаете, что Вулеву — нет? Зачем это «вы»?

— Мы — одни.

Понимала: опять захотелось ему пококетничать с ней; резануло под сердцем колючею, дикою злобой; головку прижала к стене; и на скрещенных, ярких, златисто-лазурных павлиньих хвостах прочертилась своей чернокудрой головкой; а ручки держали за спинкою ножик.

— Лизаша, — молчал я, но ты, — оборвал он, увидя, как выблеском глаз заактерила.



— Ты все чуждаешься: ты, как отцу, перестала мне перить.

— Xa-xa!

Пародировал «папочку»: слишком веселенький папочка!

— Ха-ха-ха!

Не задурачиться ль взапуски? Страшные запуски.

— Стало быть, врете и тут… Хоть бы в руки-то взяли себя, — процедила с кривою морщинкой у ротика.

— «Богушк а», — тоже!

И — вертни оставила; и — побледнела она: перед этим мерзавцем — легко ли припомнить звук слова святыни погибшей?

Приблизился к ней с гадковатой, прогорклой улыбкой и руки потер:

— Вы — чудище!

— Ты-то — не ангел, отродье мое; миф об ангелах бросила б; мы — арахниды.

И вдруг — легкий звук: точно в воздух разбилась золотая арфа: то — ножик, упавши из рук, дребезжал и поблескивал:

— Что это?

— Ножик.

— Откуда?

Она — пронежнела глазами; но взгляд относился — к ножу.

— Да вы сами, — врала, — тут оставили!

— Я?

И — друг в друга вперились глазами.

— Я — нет.

Видел он, как глазенок стал — глаз; глаз — глазище;

жестокий и злой.

Но, себя пересилив, ему ухмыльнулася «тоном»:

— Ах, — вы!

И не тон, а усмешка цинизма: когда вместо неба — разъезд плотяной, вместо носа — гниющая щель, что ж иное? Он думал — «иное»; тогда с павианьим прыжком неожиданно он оказался вплотную, насильно ее усадил на дивана рядом с ней развалился и к ней протянулся, обмазанный салом — алкательно, слюни глотая.

— Нет, нет, вы не смеете! Расхохоталась — все громче, все громче!

Откинулась и, поднося папироску к губам, затянулась, закрыв с наслаждением глазки; она наслаждалась не им, а картиной законченной мерзи: весь — мерзь; ни сучка, ни задоринки. Ни одного диссонанса. Ни проблеска честности. Видно, его атмосфера — не воздух, вода иль огонь: паутина; дышал паутиною; в лилах — не кровь: паутина тянулась осклизлая; весь — пауковный, бескровный: проколется, — смякнет, смалеет, смельчится; лишь тлятля покопает — «кап-кап» — поганою страстностью. Маленький, гаденький.

Шли в отдаленье шаги: подошли!

И тростник разорвался: дворецкий! С торжественным, с аллегорическим видом подняв свои брови, с порога в пространство сказал:

— Кавалькас!

И под ним, как сквозь ноги, с торжественным, с аллегорическим видом в тужурке коричнево-красной (оттенка свернувшейся крови) порог переступая, стремительно выбежал — карлик: без носа!

Как пойманный ворик, весь вспыхнув, с лицом абрикосово-розовым, взором метаясь, вскочил Эдуард Эдуардович; длинные руки бросал он к порогу, стараясь карлику путь преградить; а дворецкий бесстрастно стоял, будто здесь совершался пред ним алхимический акт претворения мысли в уродца, вполне осязаемого.

105

«Miserere» (лат.) — «Помилуй».