Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 83



— Слушаюсь!

В «слушаюсь» слышал:

— Не слушаюсь!

Стали свободничать в доме его; так сейчас, например: что за гамканье там? Громкий гавк Вулеву. Он подумал: дворецкий, дородливый, домостроитель и домоблюститель, поняв, что все рушилось, — место подыскивал; ждал только случая, чтобы расчет предъявить.

А — прекрасные вещи: резная чеканка, «вальян» очень ценный; бывало вот, — Амфитрионом встречал здесь гостей; а теперь (знал прекрасно) Василий Дергушин, разахавшись, мазал словами и эдак, и так его.

Сел в свое кресло, прислушался, как дребезжала вдали Вулеву и как ей отвечала свирелкой Лизаша. Ему захотелося — сгинуть, исчезнуть, не быть; кабинет раздавался обоями, гладкого, синего тона; на нем пламень красных сафьянов ярчел; из сафьяна повис Эдуард Эдуардыч; в руках обнаружилось гиблое что-то; сидел, весь охваченный красной геенной огня; вот — сгорит: на сафьяне останется кучечка пепла.

17

Этот вверт в ее жизнь; эта вгнетка в нее; ей казалось, что дней доцветенье приходит.

Прислушалась: прогомонели лакеи; там — взрыв возмущения: за гердеробной; и в комнату смежную кралась она, — в чернолапую мебель, к ковру желто-черному, в желтеньком платьице, кутая плечики в черное кружево шали — присесть под подсвечник; стемнялась стена желто-сизая в тень; чернокожие думы сюда приходили, как рой негритосов: показывать зубы.

Присела в тенях — свою ножку на ножку, свои локоточки — к коленке; лицом — в кулачки; превнимательно слушала, что говорили лакеи — с улыбкой страдания: дергалась плечиком.

— Барина барышня!

Вновь стала вздрагивать; вспыхом сбагрилось пятно на; скуле; не услышала, как про нее судомойка сказала:

— Спаси, девоматерь, ее!

Все про «это»: ведь — поняли.

Очень степенно Василий Дергушин прошел — пошептаться с мадам Вулеву, расставлявшей капканы да верши; глаза у Дергушина стали гвоздистыми; ими кололся, когда обносил; и казалось, что он говорил:

— Происходит-то, — бог знает что! И теперь ей заметил он:

— Что это, барышня, вы? Головой прокачал; и — прошел.

Ей с ним было конфузно, вполне неестественно; точно следил он за нею; и странной жеманкой с ним делалась; подозревала: ловить собирались «его»; Вулеву верховодила, там затаяся и вечером в волосы вкручивала папильотки; за шторами пряталась; «он» перед ней, Вулеву, ходил с до-вертом, — очаровательный, серебророгий и лживый; и взглядом, как пьявкой, вцеплялся, почуяв капканы: не «богушка»: чортище!

Тут засмеялась она в черноваки ночные, которьзе множились, — громче, все громче, все громче, — пока из растерянных глазок не брызнули слезки: он салом обмазал ее.

Так случилось с Лизашей.

Лизаша играла в «русалочки» (много «русалочек» ею кормились); одна из русалочек этих «сестрица Аленушка», месяцем ясным катилася в «богушке»: неба же, «богушки» — не оказалося; а оказалась одна чернота; черноты даже не было в этом отсутствии всяких присутствий; и «богушка», «небо» — провал, как провал в месте носа: дыра носовая! В мгновение ока весь «богушка», просто разъялся: в дырищу. Ужасно отмечивать сгнитие носа в любимом: считала она своим небом — дыру носовую. Быть может, как зубы поддельные, носит поддельный он нос.

Ее «богушка» — дымка в глазах:

— Надо, надо…

— Что надо?

— Глаза протереть!

В ту минуту, когда поняла, появилось одно обстоятельство; «все» — началося во сне: увидела во сне черномазого мальчика; он улыбнулся ей хмуро и криво; его синеватые пальчики, точно без крови, ей подали ножик; кровь капала с кончика:

— Этим ножом он меня!..

— Кто?



Но мальчик сказал:

— Этим самым ножом ты его!

Стало ясно.

Была угловая, малайская комната; в ней стоял столик: не столик — парчевня; на столике ножик лежал с филигранною ручкою: вот что припомнив, сидела с открывшимся ротиком, ярко мерцая глазами; бежала разглядывать блеск ясной стали; к глазам поднесла, задрожала, отбросила ножик, упала на тигра.

Рыдала на тигре.

Потом перестала рыдать: ведь извечно убиты, мы, мертвые; мысль об убийстве разыгрывалась обострением всех наблюдений над «ним»; с изостренным вниманием впивалася в мир, заповеданный прежде; и в каждом движении этого мира увидела мерзости; оторопь оледенила желание мести; «убить» — можно после, потом, в миг последний, когда невтерпеж станет ей от «дыры носовой», к ней склоненной; пока же — в дыру заглядеться; и все — досмотреть; и — досодрогаться.

Светило, сиявшее в ней, оказалось лишь мигом разрыва огромнейшей адской машины.

Пора!

Уж, наверное, там, с парапета, — босыми ногами неслышно прошел негритос — притаиться в малайскую комнату: шел вслед за ним — другой, третий: сплошною толпою, наверное, там негритосы валили; и — стали: смеяться в сплошной черновак, куда громче — все громче — смеялась с собою она, пока… слезки не брызнули: салом обмазал ее!

Ножик — вот!

Прикоснулася пальчиком; чуть-чуть порезалась: вытянув шейку и вытянув ручку, стрельнула в пространство стальным острием: убивают вот так. И потом только агницей вышла из тени; прижав к желтой юпочке ручку и в складочках черного кружева спрятавши ножик, пошла; ночь за нею в открытые двери валила толпою негритосов, — валила в малайскую комнату, красные губы раздвинув и белые зубы показывая.

Впереди шла, мяукая, черная кошечка.

18

Комната ли?

Настоящий павлятник!

Пестрятина перьев, пестрятина тканей; не стол, а — парчовник: явайское что-то; бамбук — не гардины — скрывал вырез окон; и дверь в его спальню завесил тростник; в тростниках «он», как тигр — залегал.

Залегал на кушетке; раскрыв переплет синекожий, прочел он «Цветы Ассирийские». Драма «Земля». Из Валерия Брюсова знал наизусть:

У Валерия Брюсова часто «гонялись» в стихах; и Мандро это нравилось; очень любил «Землю» Брюсова; там рисовалось прекрасно, как орден душителей постановляет гоняться по комнатам: петлю на шею накидывать; нынче пытался читать: не читалось; прочел лишь какое-то имя.

— «Тлаватль»!

Книгу бросил; и, в угли камина вперившись, задумался: да, он любил перелистывать книги с рисунками, изображающими мексиканские древности: долго разглядывал он мексиканский орнамент; любил сочиненья, трактующие про культуру жрецов; про убийство и пытки; он повесть о «Майях» Бальмонта читал; и поэтому голову он засорял сочетаньями звуков имен мексиканских:

— Катапецуппль, Титекалеиллупль.

И — так далее, далее: «я» — усыплялося.

«Я», вообще говоря, представлялось дырою ему, заплетенной сияющей паутиною светского блеска, уменьем одеться, уменьем расклабиться; при приближенье к «дыре» можно было увидеть весьма интересное зрелище: быстро выскакивал черный тарантул; и — схватывал «муху», спасаясь обратно в дыру; такой мухой Лизаша была; такой мухою были профессор Коробкин с открытием; что тут прикажете делать.

Ее заварызгал своей атмосферой.

Припомнились эти последние дни, как он пробовал с нею жесточить: держаться салонным фасоном; как с видом таким проходил, энглизируя позы свои, точно он предлагал ей аферу, блеснея нагофренной бакой, блазня ее взорами; с ней на софе все пытался раскинуться, позы варьируя; и — шли жары от него: он геенной своей обдавал; или, делая вид, что — в вассальной зависимости, щупал взором ее: азиат! Даже, даже, — пытался дурить; и игривой «а у кою» несся за нею: «а у» да «а у».

Передернулась: вид дуралеев еще отвратительней в нем, чем тиранов: дикарское что-то.

Недавно в прощелок смотрела она: его белые зубы — не зубы; он их вынимал перед сном, можно прямо сказать: рот снимал; и все то, что от рта оставалося, — было зияющей пагнилью.