Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 13



В лице Ц. совесть обрела невиданное прежде качество: похоть совестливого бесстыдства.

Твердые ноготки академика нервно постучали по столешнице из черного мрамора, а брюзгливый взгляд чистенького варана-нравственника с неким нажимом устремился на сына. Артем в ответ глядел насмешливо, а затем вдруг демонстративно встал и манерно откланялся: спешу! Они вновь гадко переглянулись, но Адам еще ничего не заподозрил.

Небеса за стеклом мастерской стали гаснуть — на Москву наступала стена далекого дождя.

Уход сына принес Ц. огромное облегчение, он еще больше расслабился, осел головкой в обмякшем теле, ручки принялись порхать чуть медленнее над коньячными рюмками. Мысль заострилась; не без тайного вызова Ц. разворачивал перед молодым сердцем панораму грешных страстей интеллекта:

— Признаться, больше всего меня обескураживает свое собственное тело. Говорю тебе об этом первому. Можно мне говорить вам ты, молодой человек?.. Так вот, если вдуматься хорошенько в подробности телоустройства, то приходишь в полный тупик. А где здесь, собственно говоря, я сам? — Ц. поднес к свету напольной лампы надушенную кисть. — Эпидермис. Подкожная жировая клетчатка. Сальные железы. Глубже — соединительная ткань. Какие-то трубки, трубочки, капилляры с цветной жидкостью. Говорят, что кровь. Глубже — суетня красных кровяных шариков. Эритроциты. Лейкоциты. Простите, а что здесь принадлежит мне? Что здесь от меня, любимого, зависит? Иначе о какой целостности можно говорить! Скажем, я бы хотел увеличить скорость кислородного обмена в кровяных шариках. Или повлиять на реактивность спинномозговых ганглий. В конце концов мне дорого мое самочувствие. Тщетно! В поисках самого себя взгляд упирается в клетку. Вот оно — искомое, элементарная буква всего живого. Казалось бы, поиск закончен, — Ц. тревожно тронул подушечкой пальца коньяк в рюмке и жадно поднес к носу, — но Бог мой, ты смеешься, что ли? Цитоплазма. Аппарат Гольджи. Вакуоль. Митохондрии. Есть от чего сойти с ума! — По стеклам захлестал дождь. — Помните, у Гоголя: бывало, снимешь заднюю крышку с часов. Заглянешь внутрь. Ну ведь полная чепуха! Простите, я за митохондрии не отвечаю. Чем они заняты, не знаю. Верю на слово, что заняты они как бы моей персоной. Но где, скажите, эта самая персона? А что, если они — митохондрии — просто сводят между собой счеты, а меня тут тошнит? Опускаем взор еще глубже и выясняем, что и клетки-то никакой нет. Вся материя исчезла. А есть, скажем, кварки. Или лептоны, или, извиняюсь за выражение, виртуальный бозон. Словом, физика элементарных частиц и атомного ядра… И вот…

Ц. торжественно вскидывает вверх неукротимые ручки, голос набирает тенорскую высоту; он понимал, что увлечь милого жопастого молодого человека можно только выкладками беспощадного ума, и играл в беспощадность.

— …мысленным взором я вижу перед собой все, что от меня осталось, — некое диффузное мерцающее облако на манер Крабовидной туманности. Почти что ничто. И обнаруживаю, что, оказывается, имею прямое отношение к вечности. Это она — она! — милый мой, вылупилась сейчас перед тобой в таком вот несимпатичном несвежем виде. Отрастила зачем-то зубы, губы, уши, волосы и дурачит нас всех. Э, нет. Я не согласен озвучивать суету всяких там атомов. Я умываю руки. Согласись, чтобы быть именно человеком, я должен полностью отвечать за то, что я есть. А за ничто я не отвечаю. Дудки! Но мало того, что меня практически нет, — Ц. начинает тихо смеяться смехом ящерицы, полузакрыв глаза голыми веками без ресниц, — надо мной еще кто-то зло подшучивает. Я про пол. Крабовидной туманности подвешено спереди нечто совершенно непотребное в виде короткой кожаной трубки из трех пещеристых тел. А ведь, путешествуя к истокам, я нигде — нигде в ничто! — не заметил ни малейших признаков пола. Никаких херов нет ни у митохондрий, ни у бозонов с лептонами. И вот те на! Мало того, что его вид сомнителен, мало того, что хер оскорбляет мой взор и мое представление о красоте, я нахожусь в полной зависимости от конца! Ты понял?



С этими словами Ц. вдруг легким налетом пальцев поймал руку Адама и принялся целовать.

Адам с отвращением вырвал ладонь и с такой силой оттолкнул академика Ц., что тот ударился затылком о книжную полку, губы его от удара пустили кровь.

— Вы… педераст?! — воскликнул он ошеломленно и отчаянно.

Ц. сидел с мертвым лицом несколько минут, обводя губы кончиком языка, наконец как бы очнулся.

— Да, я люблю мальчиков… любил… а они меня… Ну и что? Все слова — ложь. Разве важно, куда? Важнее, как… Сейчас я уеду… шофер ждет в машине. — Движения Ц. стали меркнуть на глазах, руки — цепенеть, глаза потеряли блеск, мысль стала рваться: — В общем, ты понял: главное — пол, это самая ужасная шутка, которую учинило над нами ничто, — он встал из кресла. — Искусство не облагораживает и потому лишено терапевтической энергии совести, — рука взяла плоский кейс. — Какой результат может быть у жизни? Только смерть. Тут Ницше прав. А чистая совесть — изобретение дьявола, — он подхватил с вешалки черный зонт-трость. — А раз главный признак живого — пол, значит, нет никакого Бога, ведь он существо бесполое. Существо или вещество? — он надел твердую шляпу. — Я ухожу. Прощай, мальчик. И чтобы завтра духу твоего здесь не было. Я ненавижу тех, кого смог полюбить так быстро и так безнадежно… — и Ц. вышел. Адам остался один: по стеклам куба хлестал холодный дождь. Глаз тоскливо метался от парапетов серо-кипящей Яузы к бледному призраку высотки архитектора Чечулина, вязко воспарял вдоль стилобата к пятиугольной советской звезде в глубинах небесной хляби на макушке многоэтажного монстра, затем рвано срывался по скользким водяным откосам к мокрой громаде гранитного цоколя, потом горько и слепо блуждал по вялым склонам Таганской горки и, внезапно осознав внушительный купол церкви Симеона-столпника, осознав как треснувшее пасхальное яйцо, вдруг снова набирал дух высоты и улетал вдаль, к аркам виадука над Яузой, по которому привидением пара и копоти, в водяном чаду ливня, плывет по пояс в дожде одинокий паровоз… а там… еще дальше, на фоне всей свинцово-космической мглы и жидких обвалов льдистого небосвода тщетно белеют стены Андроньевского монастыря; а выше — в зените — мрак и вечное стояние ничто. По хлябям небесным — с головой в воде — снует черная туча злобы с пастью ротвейлера, пес висит в паху вечностей, из которой хлещет на город блистающей изморосью бесконечная сукровица. Бегство никак не начиналось.

Не дожидаясь утра, Адам в тот же вечер уехал в общежитие МАРХИ, где — вот те раз! — его давно поджидало письмецо от хозяйки легендарной квартиры, от Цецилии Феоктистовны; и что же? Она предлагала ему вновь снять квартиру, «учитывая чистоплотность и порядочность в сроках оплаты». Выходит, проклятый карлик в китайском халате тогда наврал? Уже следующим утром Адам расшаркивался перед зловещей пергаментной старухой, а днем, получив ключи, вновь, вновь! оказался в доме, где без малого прожил три года… Адам чуть ли не в слезах вышел на свой конструктивистский балкон-гигант, там по-прежнему стояло раскуроченное пианино, его тахта, круглый стол, за которым они с отцом пили последний чай в жизни. С этого балкона он когда-то, в свой первый день, в утонувшем 1972-м, стоя с ногами на столе, с биноклем в руках — взглядом Растиньяка — смотрел на панораму российского Вавилона, и сейчас вспоминал запах гари того адского лета пожаров в подмосковных лесах. Его снова заливала вода вечности, и благодарный утопленник благоговейно уходил на дно времени, где опять лежал с открытыми глазами на тихом песчаном ложе, смотрел, но не видел. Следил умственным взором, как из его груди поднимается ввысь спираль зиккурата, утопленного вместе с ним основанием в первом дне творения судьбы. Душа блаженно следит, как виток за витком — слева направо, по ходу часовой стрелки — сплавляются в металлизированное русло хронотопа: гарь паленых лесов и торфяников; конец вьетнамской войны, падение Сайгона, бегство последних янки вертолетами с плоской крыши американского посольства; грандиозный закат эры хиппи…