Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 3



– Следы таких преступлений должны быть уничтожены самым надежным способом. В противном случае, что скажут о России, где читатели могут запросто надругаться над останками классика?

На столе появилась новая картонная коробка.

– А тут – мой аноним перешел на восторженный шепот, – моя пушкиниана. Не поверите, письма Натали к мужу. На французском. Ни одного письма, как известно не сохранилось! Только пара приписок для Пушкина, написанных ее рукой на чужих письмах. Мало того. Здесь еще и легендарные автобиографические записки! Те самые, которые поэт якобы сжег в Михайловском, узнав о смерти императора Александра.

Нет, они уцелели! И мы нашли их.

Я перечитывал записки сотни раз. Какое сокровище мысли. Какая поэзия души. Но и это не все. Сказать ли? Вы не поверите. Переписка Пушкина с Дантесом! Целых два письма поэта и ответ будущего убийцы! Все датированы роковым январем 1837 года. Пушкинисты и не подозревали об их существовании!

– Не может быть! – пошатнулся я от дурного предчувствия.

– Смотрите, Фома! – коллекционер открыл крышку и торжествуя выставил на свет стеклянный куб, наполненный до половины какими-то черными легкими хлопьями.

– Что это? – попятился я.

– Пепел! Я сжег все, ровно два года назад. Подлинность пушкинской руки удостоверена самым строжайшим образом. Экспертизы бумаги, чернил, водяных знаков …заключение почерковедов.

– Господи! Но скажите зачем? Зачем вы это сделали? – потерялся я окончательно перед безумием такого пожара.

Он помолчал, затем наклонился к моему уху, словно нас мог кто-то подслушать и зашептал:

– Автобиография, и переписка с женой, а особенно письма к Дантесу рисуют поэта в невыгодном свете.

И уже громче, словно в уши незримых свидетелей, выкрикнул:

– А Пушкин это наше всё. Палладиум нации. Никому не позволено замарать образ Пушкина, даже самому Пушкину!

Хоть это и безумие, вспомнил я строчку из Гамлета, но в нем есть система.

– Но вы то, хоть что-то запомнили? – мой голос упал.

– Что-то! – рассмеялся безумец, – Я помню все наизусть. И все умрет вместе со мной. Могила! Вот идеал настоящего коллекционера.

– Вы психопат? – осмелел я после второй стопки.

– Ну, ну, – погрозил мне хозяин указательным пальцем, – Я коллекционер! И я собираю только никому неизвестное. Сделать шедевры достоянием всех? Увольте! Они слишком дорого мне обошлись.

– Что вы еще погубили, несчастный человек?

Я уже почти поверил всему, что он говорил.

– Оставьте ваш тон, – глаза его похолодели, – в моей коллекции есть и уцелевшие вещи.

И не без раздражения он стукнул по железу новой коробкой.

Достал веер фотографий и кинул мне на стол.

Бог мой! Даже самого беглого взгляда хватило, чтобы оценить увиденное. Никогда невиданное прежде. Вот молодой Булгаков в белогвардейской форме среди деникинских офицеров на Кавказе. Вот арестованный Николай Гумилев в одиночной камере. А это …ужас …Марина Цветаева в петле под потолком деревенской избы (снимок расплывчат, но висельник вполне узнаваем).

Я хотел выхватить хотя бы одну фотокарточку и не отдавать, как безумец сардонически рассмеялся, предупреждая маленький бунт:

– Это копии, оригиналы ждут своей очереди, – и опять погрозил пальцем, смахнув фотокарточки в ящик.

– Сдаюсь, – развел я руками, – ничего не понимаю. Собирать годами, чтобы в миг уничтожить? Зачем?

– Все очень просто, – он открыл холодильник и достал бутылку шампанского, – моя цель не в собирании подлинных документов, а в коллекции исключений. Я исключаю факты. Я очищаю историю от исключений. Я сам, – сам! – решаю, что сделать истинным историческим фактом, и чему отказать в подлинности.

История слишком важное дело, чтобы оставить ее без присмотра.

И не думайте, что я ограничил свой круг только искусством.

Конечно же, нет.

Это для вас, писателя, я сделал любезность и показал литературную часть коллекции. Цель не литература. Берите выше! Истинная мишень – история времени. Практически весь ХХ век мы сделали чище, выше, светлее…

– Кто это мы? – поймал я оговорку моего анонима.

Тут собиратель пепла впервые замялся.

– Мы, это общество коллекционеров исправленной истины. – Ответил он, помолчав, и зажигая спичку.



Мелкое пламя трижды коснулось свечных фитилей, и канделябр озарил стол неверным тающим светом.

– Кстати, – сказал он, – я могу предложить вам шанс.

– Какой?

– Шанс принять решение самому.

– Объяснитесь толком.

– Вы недавно сочинили статейку о том, что Пушкин якобы сам написал диплом рогоносца и разослал список по друзьям, чтобы иметь формальный повод для дуэли и убийства Дантеса. Писали?

– Я пересмотрел свои взгляды. Это ошибка. Пушкин чист.

– Нет, вы попали в точку. У меня есть письмо Пушкина к царю Николаю, где он признается в этой низости.

– Вот, – и аноним выложил на стол доказательства.

Это была ксерокопия двух страниц.

Помертвев, я узнал стремительный пушкинский почерк (по-французски) и жадно схватив листки, спотыкаясь на артиклях, прочел признание Пушкина: Ваше величество, ставлю вас в известность о несчастных для моей чести подробностях вызова господина Геккерна… (и так далее).

Бог мой, простонал я, про себя.

– Не надо слов. – Хмыкнул мой искуситель, – Вы согласны с тем, что эти бумаги было бы лучше никогда не найти?

Вот ты и попался, написал огненный коготь на моем сердце.

– Пожалуй, да, – промямлил я нечто нечленораздельное в нос.

Гори все огнем, – расхохотался мефистофель и открыл шампанское, – я рад, что вы, наконец, приняли мою точку зрения. Рапортую, коллега, оригинал уничтожен.

Я увидел, что бумага, которую я только что тискал в руках, корчится на стальном столе в лужице кислоты, ёжится как кусок шагреневой кожи на сквозняке времени, пока не становится горсткой пепла. Это был подлинник!

Дунув на пепел, визави поставил на след пламени донце фужера.

– Да кто ж вы, наконец! – воскликнул я в отчаянии от железной хватки пуристического абсурда.

– Я, – пенная струя устремилась в фужер, – я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо, – процитировал он, не без яда в голосе, строки из Гете. – А если уж совсем откровенно, то считайте меня начальником одного секретнейшего архива. Вот уже десять лет, после распада СССР, как, по долгу службы, я занимаюсь его избранным уничтожением.

Коллекционер повертел фужер, любуясь иглами рыжего света в шампанском.

И сдернул салфетку с загадочной горки, под которой оказалась пирамида от Гарнье из бисквита и белого шоколада, украшенная живыми цветами.

Это были анютины глазки: желтый глазок посреди длинных ресниц, накрашенных сизым мазком заплаканной акварели на белом исподе.

– Но выпьем же, наконец, в честь юбилея!

Ровно одна тысяча!

Единица с тремя нулями требует особенной жертвы.

Сегодня на моем столе одна поразительная вещица.

Тут коллекционер достал из последней коробки объемную машинописную рукопись.

– Вам известно такое имя – Набоков?

Я пошарил в памяти.

– Нет… не известно.

– О, это был гениальный писатель. Он мог бы вполне получить Нобелевскую премию. Но допустить к профанам такую массу порочной красоты было бы чистым безумием! Нет, нет. Мы сумели взять под контроль все его рукописи. «Приглашение на казнь»! «Защита Лужина»! «Другие берега»…

Он прикрыл глаза и произнес вспоминая:

Около белой, склизкой от сырости садовой скамейки со спинкой, мать выкладывает свои грибы концентрическими кругами на круглый железный стол со сточной дырой посредине. Она считает и сортирует их, старые с рыхлым исподом, выбрасываются, молодым и крепким уделяется всяческая забота. Через минуту их унесет слуга в неведомое и неинтересное ей место, но сейчас можно стоять и тихо любоваться ими. Выпадая в червонную бездну из ненастных туч, перед самым заходом, солнце, бывало, бросало красочный луч в сад, и лоснились на столе грибы: к иной красной или янтарно-коричневой шляпке пристала травинка, к иной подштрихованной, изогнутой ножке прилип родимый мох, и крохотная гусеница геометриды, идя по краю стола, как бы двумя пальцами детской руки все мерила что-то и изредка вытягивалась вверх, ища никому не известный куст, с которого ее сбили.