Страница 66 из 142
На столе стоял погасший самовар, немытая посуда, колбаса и сыр на бумаге вместо тарелки, валялись куски и крошки хлеба, книги, самоварные угли. Мать усмехнулась, Николай тоже сконфуженно улыбнулся.
— Это уж я дополнил картину погрома, но ничего, Ниловна, ничего! Я думаю, они опять придут, оттого и не убирал все это. Ну, как вы съездили?
Вопрос тяжело толкнул ее в грудь — перед нею встал Рыбин, и она почувствовала себя виноватой, что сразу не заговорила о нем. Наклонясь на стуле, она подвинулась к Николаю и, стараясь сохранить спокойствие, боясь позабыть что-нибудь, начала рассказывать.
— Схватили его…
Лицо Николая дрогнуло.
— Да?
Мать остановила его вопрос движением руки и продолжала так, точно она сидела пред лицом самой справедливости, принося ей жалобу на истязание человека. Николай откинулся на спинку стула, побледнел и, закусив губу, слушал. Он медленно снял очки, положил их на стол, провел по лицу рукой, точно стирая с него невидимую паутину. Лицо его сделалось острым, странно высунулись скулы, вздрагивали ноздри, — мать впервые видела его таким, и он немного пугал ее.
Когда она кончила, он встал, с минуту молча ходил по комнате, сунув кулаки глубоко в карманы. Потом сквозь зубы пробормотал:
— Крупный человек, должно быть. Ему будет трудно в тюрьме, такие, как он, плохо чувствуют себя там!
Он все глубже прятал руки, сдерживая свое волнение, но все-таки оно чувствовалось матерью и передавалось ей. Глаза у него стали узкими, точно концы ножей. Снова шагая по комнате, он говорил холодно и гневно:
— Вы посмотрите, какой ужас! Кучка глупых людей, защищая свою пагубную власть над народом, бьет, душит, давит всех. Растет одичание, жестокость становится законом жизни — подумайте! Одни бьют и звереют от безнаказанности, заболевают сладострастной жаждой истязаний — отвратительной болезнью рабов, которым дана свобода проявлять всю силу рабьих чувств и скотских привычек. Другие отравляются местью, третьи, забитые до отупения, становятся немы и слепы. Народ развращают, весь народ!
Он остановился и замолчал, стиснув зубы.
— Невольно сам звереешь в этой звериной жизни! — тихо сказал он.
Но, овладев своим возбуждением, почти спокойно, с твердым блеском в глазах, взглянул в лицо матери, залитое безмолвными слезами.
— Нам, однако, нельзя терять времени, Ниловна! Давайте, дорогой товарищ, попробуем взять себя в руки…
Грустно улыбаясь, он подошел к ней и, наклонясь, спросил, пожимая ее руку:
— Где ваш чемодан?
— В кухне! — ответила она.
— У наших ворот стоят шпионы — такую массу бумаги мы не сумеем вынести из дому незаметно — а спрятать негде, а я думаю, они снова придут сегодня ночью. Значит, как ни жаль труда — мы сожжем все это.
— Что? — спросила мать.
— Все, что в чемодане.
Она поняла его, и — как ни грустно было ей — чувство гордости своею удачей вызвало на лице у нее улыбку.
— Ничего там нет, ни листика! — сказала она и, постепенно оживляясь, начала рассказывать о своей встрече с Чумаковым. Николай слушал ее, сначала беспокойно хмуря брови, потом с удивлением и наконец вскричал, перебивая рассказ:
— Слушайте, — да это отлично! Вы удивительно счастливый человек…
Стиснув ее руку, он тихо воскликнул:
— Вы так трогаете вашей верой в людей… я, право, люблю вас, как мать родную!..
Она с любопытством, улыбаясь, следила за ним, хотела понять — отчего он стал такой яркий и живой?
— Вообще — чудесно! — потирая руки, говорил он и смеялся тихим, ласковым смехом. — Я, знаете, последние дни страшно хорошо жил — все время с рабочими, читал, говорил, смотрел. И в душе накопилось такое — удивительно здоровое, чистое. Какие хорошие люди, Ниловна! Я говорю о молодых рабочих — крепкие, чуткие, полные жажды всё понять. Смотришь на них и видишь — Россия будет самой яркой демократией земли!
Он утвердительно поднял руку, точно давал клятву, и, помолчав, продолжал:
— Я сидел тут, писал и — как-то окис, заплесневел на книжках и цифрах. Почти год такой жизни — это уродство. Я ведь привык быть среди рабочего народа, и, когда отрываюсь от него, мне делается неловко, — знаете, натягиваюсь я, напрягаюсь для этой жизни. А теперь снова могу жить свободно, буду с ними видеться, заниматься. Вы понимаете — буду у колыбели новорожденных мыслей, пред лицом юной, творческой энергии. Это удивительно просто, красиво и страшно возбуждает, — делаешься молодым и твердым, живешь богато!
Он засмеялся смущенно и весело, и его радость захватывала сердце матери, понятная ей.
— А потом — ужасно вы хороший человек! — воскликнул Николай. — Как вы ярко рисуете людей, как хорошо их видите!..
Николай сел рядом с ней, смущенно отвернув в сторону радостное лицо и приглаживая волосы, но скоро повернулся и, глядя на мать, жадно слушал ее плавный, простой и яркий рассказ.
— Удивительная удача! — воскликнул он. — У вас была полная возможность попасть в тюрьму, и — вдруг! Да, видимо, пошевеливается крестьянин, — это естественно, впрочем! Эта женщина — удивительно четко вижу я ее!.. Нам нужно пристроить к деревенским делам специальных людей. Людей! Их не хватает нам… Жизнь требует сотни рук…
— Вот бы Паше-то выйти на волю. И — Андрюше! — тихонько сказала она.
Он взглянул на нее и опустил голову.
— Видите ли, Ниловна, это вам тяжело будет слышать, но я все-таки скажу: я хорошо знаю Павла — из тюрьмы он не уйдет! Ему нужен суд, ему нужно встать во весь рост, — он от этого не откажется. И не надо! Он уйдет из Сибири.
Мать вздохнула и тихо ответила:
— Ну, что же? Он знает, как лучше…
— Гм! — говорил Николай в следующую минуту, глядя на нее через очки. — Кабы этот ваш мужичок поторопился прийти к нам! Видите ли, о Рыбине необходимо написать бумажку для деревни, ему это не повредит, раз он ведет себя так смело. Я сегодня же напишу, Людмила живо ее напечатает… А вот как бумажка попадет туда?
— Я свезу…
— Нет, благодарю! — быстро воскликнул Николай. — Я думаю — не годится ли Весовщиков для этого, а?
— Поговорить с ним?
— Вот, попробуйте-ка! И поучите его.
— А что же я-то буду делать?
— Не беспокойтесь!
Он сел писать. Она прибирала на столе, поглядывая на него, и видела, как дрожит перо в его руке, покрывая бумагу рядами черных слов. Иногда кожа на шее у него вздрагивала, он откидывал голову, закрыв глаза, у него дрожал подбородок. Это волновало ее.
— Вот и готово! — сказал он, вставая. — Вы спрячьте эту бумажку где-нибудь на себе. Но — знайте, если придут жандармы, вас тоже обыщут.
— Пес с ними! — спокойно ответила она.
Вечером приехал доктор Иван Данилович.
— Почему это начальство вдруг так обеспокоилось? — говорил он, бегая по комнате. — Семь обысков было ночью. Где же больной, а?
— Он ушел еще вчера! — ответил Николай. — Сегодня, видишь ли, суббота, у него чтение, так он не может пропустить…
— Ну, это глупо, с расколотой головой на чтениях сидеть…
— Доказывал я ему, но безуспешно…
— Похвастаться охота перед товарищами, — заметила мать, — вот, мол, глядите — я уже кровь свою пролил…
Доктор взглянул на нее, сделал свирепое лицо и сказал, стиснув зубы:
— У-у, кровожадная…
— Ну, Иван, тебе здесь делать нечего, а мы ждем гостей — уходи! Ниловна, дайте-ка ему бумажку…
— Еще бумажка? — воскликнул доктор.
— Вот! Возьми и передай в типографию.
— Взял. Передам. Все?
— Все. У ворот — шпион.
— Видел. У моей двери тоже. Ну, до свиданья! До свиданья, свирепая женщина. А знаете, друзья, драка на кладбище — хорошая вещь в конце концов! О ней говорит весь город. Твоя бумажка по этому поводу — очень хороша и поспела вовремя. Я всегда говорил, что хорошая ссора лучше худого мира…
— Ладно, ты иди…
— Не весьма любезно! Ручку, Ниловна! А паренек поступил глупо все-таки. Ты знаешь, где он живет?
Николай дал адрес.
— Завтра надо съездить к нему, — славный ребятенок, а?