Страница 62 из 142
— Не избалована я! — безотчетно ответила мать.
— Можно! — повторил мужик, меряя ее пытливым взглядом.
Уже стемнело, и в сумраке глаза его блестели холодно, лицо казалось очень бледным. Мать, точно спускаясь под гору, сказала негромко:
— Значит, я сейчас и пойду, а ты чемодан мой возьмешь…
— Ладно.
Он передернул плечами, снова запахнул кафтан и тихо проговорил:
— Вот — подвода едет…
На крыльце волости появился Рыбин, руки у него снова были связаны, голова и лицо окутаны чем-то серым.
— Прощайте, добрые люди! — звучал его голос в холоде вечерних сумерек. — Ищите правды, берегите ее, верьте человеку, который принесет вам чистое слово, не жалейте себя ради правды!..
— Молчать, собака! — крикнул откуда-то голос станового. — Сотский, гони лошадей, дурак!
— Чего вам жалеть? Какая ваша жизнь?..
Подвода тронулась. Сидя на ней с двумя сотскими по бокам, Рыбин глухо кричал:
— Чего ради погибаете в голоде? Старайтесь о воле, она даст и хлеба и правды, — прощайте, люди добрые!..
Торопливый шум колес, топот лошадей, голос станового обняли его речь, запутали и задушили ее.
— Кончено! — сказал мужик, тряхнув головой, и, обратись к матери, негромко продолжал: — Вы там посидите на станции, — я погодя приду…
Мать вошла в комнату, села за стол перед самоваром, взяла в руку кусок хлеба, взглянула на него и медленно положила обратно на тарелку. Есть не хотелось, под ложечкой снова росло ощущение тошноты. Противно теплое, оно обессиливало, высасывая кровь из сердца, и кружило голову. Перед нею стояло лицо голубоглазого мужика — странное, точно недоконченное, оно не возбуждало доверия. Ей почему-то не хотелось подумать прямо, что он выдаст ее, но эта мысль уже возникла у нее и тягостно лежала на сердце, тупая и неподвижная.
«Заметил он меня! — лениво и бессильно соображала она. — Заметил, догадался…»
А дальше мысль не развивалась, утопая в томительном унынии, вязком чувстве тошноты.
Робкая, притаившаяся за окном тишина, сменив шум, обнажала в селе что-то подавленное, запуганное, обостряла в груди ощущение одиночества, наполняя душу сумраком, серым и мягким, как зола.
Вошла девочка и, остановись у двери, спросила:
— Яичницу принести?
— Не надо. Не хочется уж мне, напугали меня криком-то!
Девочка подошла к столу, возбужденно, но негромко рассказывая:
— Как становой-то бил! Я близко стояла, видела, все зубы ему выкрошил:,— плюет он, а кровь густая-густая, темная!.. Глазов-то совсем нету! Дегтярник он. Урядник там у нас лежит, пьянехонек, и все еще вина требует. Говорит — их шайка целая была, а этот, бородатый-то, старший, атаман, значит. Троих поймали, а один убежал, слышь. Еще учителя поймали, тоже с ними. В бога они не верят и других уговаривают, чтобы церкви ограбить, вот они какие! А наши мужики — которые жалели его, этого-то, а другие говорят — прикончить бы! У нас есть такие злые мужики — ай-ай!
Мать внимательно вслушивалась в бессвязную, быструю речь, стараясь подавить свою тревогу, рассеять унылое ожидание. А девочка, должно быть, была рада тому, что ее слушали, и, Захлебываясь словами, все с большим оживлением болтала, понижая голос:
— Тятька говорит — это от неурожая все! Второй год не родит у нас земля, замаялись! Теперь от этого такие мужики заводятся — беда! Кричат на сходках, дерутся. Намедни, когда Васюкова за недоимки продавали, он ка-ак треснет старосту по роже. Вот тебе моя недоимка, говорит…
За дверью раздались тяжелые шаги. Упираясь руками в стол, мать поднялась на ноги…
Вошел голубоглазый мужик и, не снимая шапку, спросил:
— Где багаж-то?
Он легко поднял чемодан, тряхнул им и сказал:
— Пустой! Марька, проводи приезжую ко мне в избу.
И ушел, не оглядываясь.
— Здесь ночуете? — спросила девочка.
— Да! За кружевами я, кружева покупаю…
— У нас не плетут! Это в Тинькове плетут, в Дарьиной, а у нас — нет! — объяснила девочка.
— Я туда завтра…
Заплатив девочке за чай, она дала ей три копейки и очень обрадовала ее этим. На улице, быстро шлепая босыми ногами по влажной земле, девочка говорила:
— Хотите, я в Дарьину сбегаю, скажу бабам, чтобы сюда несли кружева? Они придут, а вам не надо ехать туда. Двенадцать верст все-таки…
— Не нужно этого, милая! — ответила мать, шагая рядом с ней. Холодный воздух освежил ее, и в ней медленно зарождалось неясное решение. Смутное, но что-то обещавшее, оно развивалось туго, и женщина, желая ускорить рост его, настойчиво спрашивала себя:
«Как быть? Если прямо, на совесть…»
Было темно, сыро и холодно. Тускло светились окна изб красноватым, неподвижным светом. В тишине дремотно мычал скот, раздавались короткие окрики. Темная, подавленная задумчивость окутала село…
— Сюда! — сказала девочка. — Плохую ночевку выбрали вы, — беден больно мужик…
Она нащупала дверь, отворила ее, бойко крикнула в избу:
— Тетка Татьяна!
И убежала. Из темноты долетел ее голос:
— Прощайте!..
XVII
Мать остановилась у порога и, прикрыв глаза ладонью, осмотрелась. Изба была тесная, маленькая, но чистая, — это сразу бросалось в глаза. Из-за печки выглянула молодая женщина, молча поклонилась и исчезла. В переднем углу на столе горела лампа.
Хозяин избы сидел за столом, постукивая пальцем по его краю, и пристально смотрел в глаза матери.
— Проходите! — не вдруг сказал он. — Татьяна, ступай-ка, позови Петра, живее!
Женщина быстро ушла, не взглянув на гостью. Сидя на лавке против хозяина, мать осматривалась, — ее чемодана не было видно. Томительная тишина наполняла избу, только огонь в лампе чуть слышно потрескивал. Лицо мужика, озабоченное, нахмуренное, неопределенно качалось в глазах матери, вызывая в ней унылую досаду.
— А где мой чемодан? — вдруг и неожиданно для самой себя громко спросила она.
Мужик повел плечами и задумчиво ответил:
— Не пропадет…
Понизив голос, хмуро продолжал:
— Я давеча при девчонке нарочно сказал, что пустой он, — нет, он не пустой! Тяжело в нем положено!
— Ну? — спросила мать. — Так что?
Он встал, подошел к ней, наклонился и тихо спросил:
— Человека этого знаете?
Мать вздрогнула, но твердо ответила:
— Знаю!
Это краткое слово как будто осветило ее изнутри и сделало ясным все извне. Она облегченно вздохнула, подвинулась на лайке, села тверже…
Мужик широко усмехнулся.
— Я доглядел, когда знак вы ему делали и он тоже. Я спросил его на ухо — знакомая, мол, на крыльце-то стоит?
— А он что? — быстро спросила мать.
— Он? Сказал — много нас. Да! Много, говорит…
Вопросительно взглянув в глаза гостьи и снова улыбаясь, продолжал:
— Большой силы человек!.. Смелый… прямо говорит — я! Бьют его, а он свое ломит…
Его голос, неуверенный и несильный, неконченное лицо и светлые, открытые глаза все более успокаивали мать. Место тревоги и уныния в груди ее постепенно занималось едкой, колющей жалостью к Рыбину. Не удерживаясь, со злобой, внезапной и горькой, она воскликнула подавленно:
— Разбойники, изуверы!
И всхлипнула.
Мужик отошел от нее, угрюмо кивая головой.
— Нажило себе начальство дружков, — да-а!
И, вдруг снова повернувшись к матери, он тихо сказал ей:
— Я вот что, я так догадываюсь, что в чемодане — газета, — верно?
— Да! — просто ответила мать, отирая слезы. — Ему везла.
Он, нахмурив брови, забрал бороду в кулак и, глядя в сторону, помолчал.
— Доходила она до нас, книжки тоже доходили. Человека этого мы знаем… видали!
Мужик остановился, подумал, потом спросил:
— Теперь, значит, что вы будете делать с этим — с чемоданом?
Мать посмотрела на него и сказала с вызовом:
— Вам оставлю!..
Он не удивился, не протестовал, только кратко повторил:
— Нам…
Утвердительно кивнув головой, выпустил бороду из кулака, расчесал ее пальцами и сел.