Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 136 из 138



— Послушайте, Анкерсен! — говорит Ниллегор. — Вы понимаете, что вели себя по-хамски? Вы хам, вот кто вы такой! Слышите?

Нет, Анкерсен ничего не слышит и не видит. У него такое выражение, будто мыслями он унесся далеко, в другой мир. Он не рассержен, просто мысли его где-то далеко.

Огонек в душе Ниллегора разгорается, извергая клубы копоти и дыма. Едко усмехаясь, учитель шипит:

— Но имей в виду, Анкерсен, теперь твоя песенка спета! Ты окончательно вышел в тираж! Ты просто гнусный хам, самый настоящий бессердечный негодяй, ты, если хочешь знать, демагог и бандит, узколобый тупица, злобная старая жаба!..

Анкерсен смотрит на него. Безмолвно. Вид у него ничуть не рассерженный. Просто мысли его где-то далеко. Как бы в рассеянности, он берет Ниллегора за руку и говорит:

— Прощай, Ниллегор. Я должен уйти. Не удерживай меня.

Ниллегор в отчаянии отворачивается и забивается в самую гущу верхней одежды в безлюдном гардеробе. Здесь он мгновение стоит и стонет.

И тут из праздничного зала, где царила мертвая тишина, проникает в прихожую одинокий звук… кошмарный звук… словно душераздирающий крик петуха, которому неудачно пытались отрубить голову… визгливый, идиотский плач.

Он с лихорадочной поспешностью бросается в зал и видит именно то зрелище, которое ожидал увидеть: Ида сидит, откинувшись назад, и тщетно пытается заглушить свой судорожный истерический плач с помощью носового платка.

Сконфуженные члены общества «Идун», которые проходят мимо Сапожного двора, возвращаясь домой с расстроившегося благодарственного праздника, различают в свете луны очертания кучки людей, собравшихся вокруг поющего человека.

Это Анкерсен, начавший все сначала.

Небо сегодня какого-то желтоватого, болезненного цвета, что, как известно, предвещает непогоду, да и барометр это подтверждает.

Да, по той или иной причине скоро разразится шторм.

Перед лицом погоды люди — как дети, которые наблюдают жизнь и хлопоты взрослых, толком не понимая, что же, собственно, происходит. Погода сегодня вечером намерена обернуться непогодой. Собирается буря, неведомо почему. И ничего с этим не поделаешь, остается этому покориться. Так же, как покоряются судьбе.

Сириус лежит, раздумавшись, на своем одиноком ложе. Он возбужден и, пожалуй, даже немного радуется этой надвигающейся непогоде. Только что его навестили Оле Брэнди и Оливариус. Это они сказали, что барометр упал необыкновенно низко.

На чем бишь мы остановились? Да, покориться своей судьбе. А то еще можно, говорят, восстать против своей судьбы. Именно так сделал будто бы Бетховен. Но ведь, если разобраться, разве это не ерунда? Ведь если кто-то, как это называют, одержал верх над своей судьбой, значит, такова его судьба, чтобы одержать верх. Судьба — это и есть то, чему суждено сбыться. Или как?

Сириус утомлен и вместе с тем взбудоражен. Он смотрит в слепящий четырехугольник окна, в желтую пучину предвечернего света, которая теперь окрасилась в слабый красноватый тон, будто вызванный к жизни далеким трубным гласом. Плывут горные громады туч, серебристо-серые и пепельные. На мгновение все небо становится цвета грязного постельного белья. А славно было бы лежать на одной из складок этой гигантской небесной перины и с головокружительной высоты смотреть вниз, в пучину, наблюдая, как жадные метлы бури метут темнеющее море.

Ух! Шторм, верно, уже начался, вокруг Макбеттова дома слышится протяжный, боязливый свист, голые деревья в саду кузнеца пощелкивают, словно скелеты, восстающие из могил. И разом тьма падает резкой черной тенью на торопливую гряду туч… как тень огромной беспокойной, корчащейся в муках горы. Сириусу приходит на память поговорка о горе, которая родила… Темень ненастья наполняет его отрадой, при ней так уютно лежать в постели.





Между тем большая буря набирает силу. Вихри в исступленном самовластье кружат свой одинокий вальс на просторах великого океана. Бессмысленно и грандиозно. Волны несметными стадами спешат на северо-запад, словно стремясь к какой-то цели, хотя, как всем хорошо известно, никогда еще у бури не было никакой иной цели, кроме одной: бушевать.

Сириус видит в своем воображении, как разыгрывается шторм и вскипает бурное море у крутых, одиноких берегов. Стена прибоя, неспешно наливаясь, величаво вздымается в изжелта-бледном сумраке, на мгновение повисает, пошатываясь, в воздухе, затем плавно оседает обратно в глубь, где темная празелень распускается шипучими цветами пены. Иные из этих пенных роз чудовищно огромны и в полутьме пылко простирают во все стороны свои жемчужные щупальца. Весь берег превращается в живой волшебный сад пышных, страстных, безжалостных пенных цветов.

Да, все там бурлит, все буйно растет в призрачном свете судного дня, шумящие исполинские пущи тьмы вырастают из пучины, небо и море срастаются вместе. Под конец все поглощает тьма. Могучая, клокочущая, насыщенная бурей тьма.

И вот разражается яростный ливень, он стучит неистово, тысячеструйно в стекла окон и заполняет желобки железной крыши потоками холодной пресной воды. Сириус жаждет подставить горячий лоб под прохладную струю, томится по ней, блаженно отдается во власть непроглядной, струистой, бушующей тьмы…

Когда кузнец Янниксен на следующее утро заглянул к своему зятю, он нашел его мертвым.

Кузнец оторопело почесал в затылке, и глаза его округлились и застыли.

— Боже мой. Бедный малыш! — тихо пробормотал он.

Орфей поступил в учение к малярному мастеру Мак Бетту. Ему должно было скоро исполниться пятнадцать лет, школа осталась позади, надо же было приучаться к какому-то разумному делу.

Шотландская горячность старого мастера с годами отнюдь не умерилась, он чуял в долговязом замкнутом подростке нового Сириуса, и как-то раз, когда Орфей нечаянно опрокинул большую бадью со свежеразведенной краской, Мак Бетт взорвался, не помня себя, запустил в паренька рулоном кожаных обоев с позолотой и попал ему в лицо — у Орфея образовалась поперек лба длинная царапина, а под глазом страшный синяк.

— Господи спаси и помилуй! — запричитал Мак Бетт. — Ну и хорош же ты стал! Ох, ох, ох! И даже не заплакал, тут про тебя худого не скажешь, ты в самом деле молодец-парень, хоть и дурак и чурбан неуклюжий!

Тяжело переведя дух, он сел на нижнюю ступеньку стремянки, притянул мальчика к себе и стал гладить его по голове.

— И что ж это будет! — мрачно стонал он. — Что ж это будет с нами, парень? В один прекрасный день я, чего доброго, изобью тебя до полусмерти и кончу свои дни подлым насильником и нищим человеком! А ты даже слова не молвишь, все молча глотаешь, в себе носишь, — продолжал Мак Бетт. — Пожалуй, придешь домой да расскажешь матери, что, дескать, упал и расшибся. Ты ведь такой, ты добрый паренек, мягкий. Но лгать тебе не придется! Слышишь, чертенок, мы вместе пойдем к твоей матери, прямо сейчас. Потому что хоть я и старая грубая скотина, Орфей, но всю свою жизнь стремился быть человеком порядочным. И к тому же я всегда вас любил, и Сириуса, и твоих отца с матерью, и беднягу Корнелиуса, я ведь потому и хотел, чтоб ты поступил ко мне в учение. Хотел обучить тебя полезному делу, приохотить к порядку, чтоб жизнь твоя сложилась разумно и удачно.

Старый мастер закрыл глаза и откинул голову назад. В этот момент он выглядел совсем дряхлым стариком.

— И еще — давай уж я и об этом скажу, пока в ударе, а то как бы я потом не раздумал…

Мак Бетт вынул большой красный носовой платок, поплевал на него и стал осторожно стирать остатки запекшейся крови со лба мальчика.

— Так вот, еще была у меня мысль, чтобы ты стал моим преемником и дело после моей смерти тебе отошло. У меня ведь нет ни детей, ни наследников. Когда-то строил я такие же планы и с Сириусом, да где там, все пошло прахом, шальной он был человек. Может, конечно, и некрасиво так говорить об умершем, но он и вправду был шальной, иначе не скажешь. Валялся и писал на обоях, вот он чем занимался, и эту его писанину, я ведь ее всю сохранил — а вдруг в ней что-то есть. Сперва я хотел сжечь весь этот хлам, но какой-то голос внутри меня сказал: а ну как в этом все-таки что-то есть? А ну как явится однажды ученый человек и скажет: «Знаешь, Мак Бетт, это ты можешь продать и выручить немалый куш!» Чего на свете не бывает. Но постой, к чему я, собственно, это-то приплел? Пошли-ка лучше к твоей матери. Тебе ведь уже полегче, верно? Глаз совсем заплыл — ну да, так и должно быть. Ничего, все у тебя пройдет, увидишь.