Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 87



И даже это ещё было только начало. Весь 1946 и 1947 годы верные Сталину западные союзники продолжали и продолжали выдавать ему на расправу советских граждан против их воли — и бывших военных, и чисто гражданских, лишь бы с рук скачать эту человеческую неразбериху. Выдавали из Австрии, Германии, Италии, Франции, Дании, Норвегии, Швеции, из американских зон. В английских зонах эти годы содержались и коніщагеря, пожалуй не уступающие гитлеровским. (Например, лагерь Вольфсберг в Австрии: женщинам велят, согнувшись, но не присев, срезать маленькими ножницами по одной травинке, каждые одиннадцать обвязывать двенадцатою в «сноп», и так многими часами[73]. Что это мыслимо при британской парламентской традиции, заставляет сильно задуматься над толщиною корки нашей цивилизации.) Многие русские много послевоенных лет жили на Западе с подложными документами под гнетущим страхом выдачи в СССР, опасаясь англо–американской администрации, как когда–то НКВД. А где не выдавали — там беспрепятственно сновали советские агенты во множестве и без помех, средь бела дня, выкрадывали живых людей, даже с улиц западных столиц.

Помимо создававшейся РОА немало русских подразделений к 1945 году продолжало закисать в глуби немецкой армии, под неотличимыми немецкими мундирами. Они кончали войну на разных участках и по–разному.

За несколько дней до моего ареста попал под власовские пули и я. Русские были и в окружённом нами восточно–прусском котле. В одну из ночей в конце января их часть пошла на прорыв на запад через наше расположение без артподготовки, молча. Сплошного фронта не было, они быстро углубились, взяли в клещи мою высунутую вперёд звукобатарею, так что я едва успел вытянуть её по последней оставшейся дороге. Но потом я вернулся за подбитой машиной и перед рассветом видел, как, накопясь в маскхалатах на снегу, они внезапно поднялись, бросились с «ура» на огневые позиции 152–миллиметрового дивизиона у Адлиг Швенкиттена и забросали двенадцать тяжёлых пушек гранатами, не дав сделать ни выстрела. Под их трассирующими пулями наша последняя кучка бежала три километра снежною целиной до моста через речушку Пасарге. Там их остановили.

Вскоре я был арестован, и вот перед парадом Победы мы теперь все вместе сидели на бутырских нарах, я докуривал после них и они после меня, и вдвоём с кем–нибудь мы выносили жестяную шестиведерную парашу.

Многие «власовцы», как и «шпионы на час», были молодые люди, этак между 1915 и 1922 годами рождения, то самое «племя младое незнакомое», которое от имени Пушкина поспешил приветствовать суетливый Луначарский. Большинство их попало в военные формирования той же волной случайности, какою в соседнем лагере их товарищи попадали в шпионы — зависело от приехавшего вербовщика.

Вербовщики глумливо разъясняли им — глумливо, если б то не было истиной: «Сталин от вас отказался!», «Сталину на вас наплевать!»

Советский закон поставил их вне себя ещё прежде, чем они поставили себя вне советского закона.

И они — записывались… Одни — чтоб только вырваться из смертного лагеря. Другие — в расчёте перейти к партизанам (и переходили! и воевали потом за партизан! — но по сталинской мерке это нисколько не смягчало их приговора). Однако в ком–то же и заныл позорный Сорок Первый год, ошеломляющее поражение после многолетнего хвастовства; и кто–то же счёл первым виновником вот этих нечеловеческих лагерей — Сталина. И вот они тоже потянулись заявить о себе, о своём грозном опыте: что они — тоже частицы России и хотят влиять на её будущее, а не быть игрушкой чужих ошибок.

Слово «власовец» у нас звучит подобно слову «нечистоты», кажется, мы оскверняем рот одним только этим звучанием, и поэтому никто не дерзнёт вымолвить двух–трёх фраз с подлежащим «власовец».



Но так не пишется история. Сейчас, четверть века спустя, когда большинство их погибло в лагерях, а уцелевшие доживают на Крайнем Севере, я хотел страницами этими напомнить, что для мировой истории это явление довольно небывалое: чтобы несколько сот тысяч молодых людей в возрасте от двадцати до тридцати подняли оружие на своё Отечество в союзе со злейшим его врагом. Что, может, задуматься надо: кто ж больше виноват — эта молодёжь или седое Отечество? Что биологическим предательством этого не объяснить, а должны быть причины общественные.

Потому что, как старая пословица говорит: от корма кони не рыщут.

Вот так представить: поле — и рыщут в нём неухоженные, оголодалые, обезумелые кони.

* * *

А ещё в ту весну много сидело в камерах — русских эмигрантов.

Это выглядело почти как во сне: возвращение канувшей истории. Давно были дописаны и запахнуты тома Гражданской войны, решены её дела, внесены в хронологию учебников её события. Деятели белого движения уже были не современники наши на земле, а призраки растаявшего прошлого. Русская эмиграция, рассеянная жесточе колен израилевых, в нашем советском представлении если и тянула ещё где свой век — то тапёрами в поганеньких ресторанах, лакеями, прачками, нищими, морфинистами, кокаинистами, домира–ющими трупами. До войны 1941 года ни по каким признакам из наших газет, из высокой беллетристики, из художественной критики нельзя было представить (и наши сытые мастера не помогли нам узнать), что русское Зарубежье — это большой духовный мир, что там развивается русская философия, там Булгаков, Бердяев, Франк, Лосский, что русское искусство полонит мир, там Рахманинов, Шаляпин, Бенуа, Дягилев, Павлова, казачий хор Жарова, там ведутся глубокие исследования Достоевского (в ту пору у нас и вовсе проклятого), что существует небывалый писатель Набоков–Сирин, что ещё жив Бунин и что–то же пишет эти двадцать лет, издаются художественные журналы, ставятся спектакли, собираются съезды землячеств, где звучит русская речь, и что эмигранты–мужчины не утеряли способности брать в жёны эмигранток–женщин, а те рожать им детей, значит наших ровесников.

Представление об эмигрантах было выработано в нашей стране настолько ложное, что советские люди никогда поверить бы не могли: были эмигранты, воевавшие в Испании не за Франко, а за республиканцев; а во Франции среди русской эмиграции в отчуждённом одиночестве оказались Мережковский и Гиппиус после того, что не отшатнулись от Гитлера. В виде анекдота и даже не в виде его: порывался Деникин идти воевать за Советский Союз против Гитлера, и Сталин одно время едва не намеревался вернуть его на родину (не как боевую силу конечно, а как символ национального объединения). Как и Западу целиком, так и русской эмиграции за 25 лет отрыва уже не хватало живого подсоветского опыта, чтобы трезво понимать события. Оттого и возникло в эмиграции смущение умов, вроде: «можно ли подавать власовцам руку?» (одни — потому что «всегда за Россию», другие — потому что «всегда за демократию»). Между прежними эмигрантами и новыми подсоветскими возникло немало раздоров, непонимания — и во время войны, у немцев, и потом после войны, в союзнических лагерях. Правда, составился эмигрантский добровольный стрелковый корпус для отправки на Восточный фронт (15 тысяч человек) — да немцы послали его против Тито, и войны не было, нейтральное невмешательство. Во время оккупации Франции множество русских эмигрантов, старых и молодых, примкнули к движению Сопротивления, а после освобождения Парижа валом валили в советское посольство подавать заявления на родину. Какая б Россия ни была—но Россия! —вот был их лозунг, и так они доказали, что и раньше не лгали о любви к ней. (В тюрьмах 45^16 годов они были едва ли не счастливы, что эти решётки и эти надзиратели — свои, русские; они с удивлением смотрели, как советские мальчики чешут затылки: «И на чёрта мы вернулись? Что нам в Европе было тесно?»)

Но по той самой сталинской логике, по которой должен был сажаться в лагерь всякий советский человек, поживший за границей, — как же могли эту участь обминуть эмигранты? С Балкан, из Центральной Европы, из Харбина их арестовывали тотчас по приходе советских войск, брали с квартир и на улицах, как своих. Брали пока только мужчин, и то пока не всех, а заявивших как–то о себе в политическом смысле. (Их семьи позже этапировали на места российских ссылок, а чьи и так оставили в Болгарии, в Чехословакии.) Из Франции их с почётом, с цветами принимали в советские граждане, с комфортом доставляли на родину, а загребали уже тут. Более затяжно получилось с эмигрантами шанхайскими—туда руки не дотягивались в 45–м году. Но туда приехал уполномоченный от советского правительства и огласил Указ Президиума Верховного Совета: прощение всем эмигрантам! Ну, как не поверить? Не может же правительство лгать! (Был ли такой указ на самом деле, не был, — Органы он во всяком случае не связывал.) Шанхайцы выразили восторг. Предложено им было брать столько вещей и такие, какие хотят (они поехали и с автомобилями, это родине пригодится), селиться в Союзе там, где хотят; и работать, конечно, по любой специальности. Из Шанхая их брали пароходами. Уже судьба пароходов была разная: на некоторых почему–то совсем не кормили. Разная судьба была и от порта Находки (одного из главных перевалочных пунктов ГУЛАГа). Почти всех грузили в эшелоны из товарных вагонов, как заключённых, только ещё не было строгого конвоя и собак. Иных довозили до каких–то обжитых мест, до городов, и действительно на 2–3 года пускали пожить. Других сразу привозили эшелоном в лагерь, где–нибудь в Заволжьи разгружали в лесу с высокого откоса вместе с белыми роялями и жардиньерками. В 48–49 годах ещё уцелевших дальневосточных реэмигрантов досаживали наподскрёб.