Страница 53 из 73
– Все дерьмо. Нас провели, – говорил он. – Фюрер хотел власти, и больше ничего. Что улучшилось в Германии с тех пор, как он ее захапал? Богачи стали богаче. Только несут патриотическую чушь, обделывая свои дела – вот и вся разница. А интриганы по-прежнему живут припеваючи. – Миклас имел в виду Хефгена. – Приличный немец хоть сдохни – никто о нем и не вспомнит, – говорил Миклас. – А бюрократам живется лучше, чем всегда. Посмотрите-ка на толстяка, как он разъезжает в золотом мундире, в роскошном лимузине! А сам фюрер тоже не лучше! Теперь-то мы знаем! Разве иначе стал бы он это терпеть? Такие несправедливости? Наш брат боролся за это дело, когда в него еще никто не верил, а теперь нас по боку. А бывший большевик Хефген процветает…
Такие необузданные и предосудительные речи вел теперь молодой Миклас. Во всеуслышанье. Не удивительно, что сотрудники Государственного театра стали его избегать. Директор раз вызвал его к себе и предупредил:
– Я знаю, что вы в течение многих лет в партии, – сказал Цезарь фон Мук. – Именно поэтому вы должны были обучиться дисциплине, и мы предъявляем к вам особенно высокие требования.
Миклас сделал непроницаемое лицо. Он опустил упрямый подбородок, выдвинул вперед слишком красные губы и сказал тихим хриплым голосом:
– Я выйду из партии.
Куда он гнет?
Мук возмущенно повернулся к молодому актеру спиной, Миклас закашлялся. Кашель сотрясал его худое тело, с которым он в течение долгих лет так безжалостно обращался. Продолжая кашлять, он покинул кабинет директора. Лицо его посерело, щеки ввалились. Глаза, обведенные черными кругами, сверкали ярким и злым огнем. Не без удивления, даже не без сожаления смотрел директор вслед молодому человеку. «Его песенка спета», – думал Цезарь фон Мук.
Твоя песенка спета, бедный юный Ганс Миклас! После такого напряжения, после такой расточительной веры что тебе осталось? Только ненависть, только тоска и дикое желание ускорить конец. Ах, он и так не за горами, в этом-то по крайней мере ты можешь не сомневаться, недолго тебе ненавидеть, недолго горевать. Ты отважился бросить вызов власти и лицам, о воцарении которых мечтал. Но ты слаб, юный Миклас, и у тебя нет заступников.
Власть, которую ты любил, свирепа. Она не терпит критики, и кто противится, того она уничтожает. Тебя уничтожат, мальчик, уничтожат боги, на которых ты так истово молился. Ты упадешь как подкошенный, из маленькой раны вытечет немного крови в траву, и губы побелеют, станут белыми-белыми, как твой сияющий лоб.
И никто не оплачет твою погибель, твой конец – конец такой великой, такой пылкой, так горько обманутой надежды. И кому тебя оплакивать? Ты ведь почти всегда был один. Матери своей ты не писал годами, она вышла замуж за чужого мужчину, ведь отец твой умер, погиб в мировую войну. Кому же по тебе плакать? Кому рыдать над понапрасну растраченной юностью? Так закроем же тебе глаза, чтобы им не оставаться открытыми, не смотреть в небеса с молчаливой мольбой, с горьким упреком. Может быть, смерть смирила тебя, бедное дитя? Может быть, ты стал добрее, чем был во время суровой своей жизни? И может быть, ты простишь нам – твоим врагам, – что мы, только мы склоняемся над твоим трупом.
Ибо судьба твоя сбылась, все шло быстро. Ты накликал свой конец, ты его призвал. Зачем тебе было собирать вокруг себя других юношей, еще моложе, еще наивнее, чем ты в свое время, и играть с ними в заговорщиков? Против кого? Против самого фюрера? Или против одного из его сатрапов? Вы думали, что все должно быть «совсем по-другому» – ведь вот о чем вы всегда мечтали! Национальная революция – так вы думали – подлинная, настоящая, бескомпромиссная революция! Лишь она, она одна все перевернет, все спасет. Вас так подло обманули! И разве не отправили вы письмо за границу одному эмигранту, который когда-то был другом фюрера, а потом в нем разочаровался?
И вот однажды утром в твою комнату явились парни в мундирах. Ты уже и раньше имел с ними дело, это были старью знакомые, и они втолкнули тебя в машину, она ждала внизу. Ты недолго сопротивлялся. Тебя отвезли на несколько километров от города, в лесок. Утро было свежее, ты продрог, но никто из твоих старых друзей не дал тебе пледа или пальто. Машина остановилась, тебе приказали пройтись несколько шагов. Ты сделал эти несколько шагов. Ты еще раз вдохнул запах травы, утренний ветерок коснулся твоего лба. Ты держался прямо. Может быть, люди в машине испугались бы, увидя твое несказанно высокомерное лицо; но они не видели твоего лица, они видели только твою спину. Потом раздался выстрел.
Государственному театру, где ты не выступал уже в течение недель, было сообщено, что ты погиб в автомобильной катастрофе. Сообщение это приняли сдержанно, никто не был склонен верить в его достоверность. Фрейлейн Линденталь сказала:
– Ужасно! Такой молодой! Правда, мне он никогда особенно не нравился. Уж очень беспокойный. Вы не находите, Хендрик? И до того злые глаза…
На этот раз Хендрик не ответил своей влиятельной подруге. Он боялся представить себе лицо молодого Ганса Микласа. Но оно ему явилось – хотел он того или нет. Вот оно стоит перед ним совершенно отчетливо в полутьме коридора. Глаза закрыты, на лбу сиянье. Упрямо выдвинутые губы шевелятся. Что же они говорят? Хендрик отвернулся и побежал, спасаясь в суете дня, чтобы не слышать, не слышать того, что говорит этот строгий, чудесно преображенный концом посланец смерти.
IX
По разным городам, по разным странам…
Месяцы проходят, миновал год 1933-й, великий год, если верить журналистам, чьи мнения вдохновлены министерством пропаганды. Год исполнения желаний, год триумфа, победы; год, когда пробудилась немецкая нация, чтобы во славе обрести себя и своего фюрера.
И радостный, блистательный год для артиста Хефгена – это уж точно. Он начался с неприятностей, но кончился весьма благополучно. Находчивый Хендрик вступает в год 1934-й уверенно и как нельзя более бодро. Он уверен в благосклонности власть имущих. Он может положиться на милость премьер-министра. Великий человек распростер над ним свою широкую охраняющую длань. Он считает Хефгена – Мефистофеля чем-то вроде придворного шута и блистательного плута, забавной игрушкой. Артисту давным-давно простили его подозрительное прошлое – шалость художника. Негритянку с плеткой он сбыл с рук. Хефген будет играть много-много прекрасных ролей. Он может сниматься в кино и загребать большие деньги. Премьер-министр его часто принимает. Почти так же непринужденно, как он, бывало, входил в кабинет директора Шмица или фрейлейн Бернгард, входит комедиант в рабочие помещения или в домашние покои генерала.
так дерзкой цитатой из «Фауста» приветствует Хендрик всемогущего. Всемогущий не знает более приятного отдыха после своих кровавых и блистательных забот, чем позабавиться придворным шутом. У фрейлейн Линденталь, можно сказать, почти есть повод для ревности. Но она ведь добродушная, да и сама питает слабость к Хендрику Хефгену. Какой вес, какой ореол придает ему в широких кругах всем известная, повсюду обсуждаемая дружба с грозным толстяком!
так нередко думалось Хендрику, когда коллеги и писатели, первые дамы нового режима и даже политики осыпали его льстивыми любезностями. Так ли уж нужно ему «создать авторитет» среди немецких националистов, так ли уж необходимо сахарное подобострастие типов вроде месье Пьера Ларю? Такое ли уж наслаждение выслушивать тонкие, изысканные комплименты доктора Ирига, светские любезности господина Мюллера-Андреа? В беседах со старинным другом Отто Ульрихсом он высказывается обо всей этой «проклятой банде» презрительно. Но не сладки ли и впрямь его слуху эти заверения в преданности, эти проявления внимания? И так ли уж дурно шампанское за столом Пьера Ларю в гостинице «Эспланада», поглощаемое в прекрасном кругу декоративно разодетых юношей-эсэсовцев?