Страница 134 из 150
Когда я вышла замуж, я ни разу не была ни в кино, ни в театре и очень смутно представляла себе, что такое железная дорога. Впервые я села в поезд — уже вместе с мужем, — когда это «чудище» увезло меня из моей приморской деревушки сперва в Болонью, а потом в Милан. Я со страхом открывала для себя новый мир, но тогда же поняла, что мир этот очень далек от моего и что они никогда не соприкоснутся. Чтобы жить в каком-то мире, надо в нем родиться. Нельзя перейти в другой мир, не пожертвовав частью уже сложившегося «я» или не отказавшись от того, чем мы были, ради того, что навязывает нам этот чужой мир. Ведь именно в самой ранней юности складывается и формируется наша личность, изменить которую последующие годы уже не властны.
Я родилась в маленьком мире, почти что на скале, омываемой со всех сторон морем. Поэтому я изо всех сил старалась на ней удержаться. Мой муж тоже делал все, чтобы не сорваться с нее. Мы вместе старались задержать волны, которые вскоре стали на нас обрушиваться. Однако жизнь перемалывает всех. Нас она тоже перемолола. Сначала мы пытались сопротивляться, но потом подставили себя под ее жернова. И теперь, когда наш конец уже близок, мы не в состоянии даже подсчитать, что же она оставила нам из того, чем когда-то мы были. И все-таки я всегда хотела лишь одного — жить на моей маленькой скале.
Я родила десять детей. Но их у меня могло бы быть, по крайней мере, четырнадцать. От четырех я вовремя избавилась с согласия мужа и с помощью акушерки. Я избавилась от них, когда с горечью поняла, что не родить ребенка намного дешевле, чем произвести его на свет. Бедняки часто занимаются такого рода расчетами. Однако всякий раз я горько раскаивалась, и гораздо больше из жалости к существу, которое могло бы жить и погибло, чем из-за боязни попреков священника и из страха перед епитимьей, которую он на меня накладывал после того, как я ему во всем признавалась. Он никогда не мог понять, почему я так поступила. Каждый раз он твердил о смертном грехе, словно для того, чтобы устрашить меня, мало было моря, бушующего вокруг моей скалы. Его волновала одна лишь нравственность, но он не представлял, что в окружающем меня море творятся вещи куда более безнравственные и совершаются смертные грехи, заслуживающие ада куда более ужасного, чем я. Только нищета, говорила я ему, вынудила меня избавиться от ребенка. «Не следует рожать детей, когда нет возможности их содержать». Легче всего говорить, рассуждать и осуждать. Чем занимаются, чем могут заняться бедняки в этой жизни? Производством детей. Как проводят они долгие зимние или летние часы после работы в жарких селениях на юге? Производят на свет живые существа, которых потом не может накормить ни палящее солнце, ни светлая мучнистая земля.
У меня могло бы их быть четырнадцать, а может быть, даже шестнадцать или двадцать. Кровь у меня была хорошая и у моего мужа тоже. Во мне течет плебейская кровь, очень плебейская, но древняя. Мой отец бережно хранил наш фамильный герб. Герб принадлежал его прадедушке, мастеру цеха слесарей. Теперь эта вдвое сложенная пожелтевшая бумага хранится у одного из моих сыновей, у того, кто больше других верит в наследственную силу крови и чтит семейные традиции. На бумаге нарисована грубая, старинная наковальня, на которой лежит кусок железа, а над ним занесен молот. Мой сын уверяет, будто он символизирует волю, сгибающую все, что ей противостоит. Я в этом не разбираюсь. Муж мой похваляется родством с атаманом разбойников, жившим во времена Фердинанда Первого. Его звали так же, как мужа. Он был одним из тех, кто решал жизненные проблемы, становясь паладином бедняков, и он действительно раздавал бедным, когда у него было соответствующее настроение, кое-что из награбленного им добра.
У меня могло бы их быть четырнадцать, а может быть, даже шестнадцать или двадцать. Если бы у меня достало сил и средств родить и прокормить всех моих детей. Потому что я всегда любила детей, с тех самых пор, как впервые почувствовала себя женщиной. Я полюбила их, главным образом, потому, что мне довелось жить совсем одной со старухами. Это плохо — жить одной. Моей единственной игрушкой была кукла. Вот почему, когда я повстречала моего мужа, я не захотела принять от него иного залога любви, кроме куклы, большой, словно трехлетняя девочка. Когда ее клали на спину, она закрывала глаза и что-то бормотала. Много лет я тщетно пыталась разобрать — что. Порой мне казалось, что она говорит «спокойной ночи» совсем как дети, когда глаза у них слипаются ото сна. А иногда я думала, что ей просто не хочется ложиться на спину и она жалуется, что ее заставляют закрывать ее черные лучистые глаза. Я сохранила ее. В своем розовом кружевном платье она по-прежнему сидит в правом углу дивана. Всякий раз, когда я смотрю на нее, я вспоминаю, какой я была в двадцать лет и как я тогда любила моего мужа. Я снимала ее с дивана лишь для того, чтобы положить в постель к кому-нибудь из моих детей, когда они болели, плакали и никак не могли успокоиться.
Когда мне бывало особенно одиноко, я всегда говорила бабушке: «Когда я стану большая, у меня будет много детей. Много, чтобы никогда не оставаться одной». Бабушка качала головой и повторяла: «Как будет на то воля божья, дочь моя». И воля божья была. Но теперь я уже не знаю, жалеть ли мне, что я хотела детей, или корить бога за то, что он исполнил мое желание. Потому что родить детей — еще мало; надо вырастить их и суметь удержать подле себя. А это удается не всякой матери. Труднее всего — с мальчиками.
Мне говорили, что таков уж закон природы. Один из моих сыновей говорил мне об этом. Но что я понимаю в законах природы. Я знаю только одно: каждый раз, когда мой сын уходит от меня, мне больно, и я плачу. О сыновьях я плачу еще больше, чем о дочках. Для матерей вроде меня богу следовало бы предусмотреть особую кару или награду.
С двадцати лет я не переставала быть матерью. И я никогда не уставала. Всякий раз материнство приносило мне новые радости и новые горести. Ведь дети — это наши горести и наши радости с того времени, как мы их носим в себе, и до тех самых пор, когда мы оставляем их в качестве нашего продолжения на этой земле.
Мой первый сын доставил мне особенно много мучений. Это и понятно. Четыре часа у меня продолжались схватки, с часу ночи до пяти утра. Мне было по-настоящему больно. Но, когда все кончилось, я не клялась, что никогда больше не соглашусь вынести подобные муки. Надо было кормить его грудью; затем пришло время, когда можно было не пеленать его, и я зачала нового ребенка. Он был единственным, который не заставил меня страдать. В одно весеннее утро он ткнулся ножкой в мой живот, еле-еле. Для меня это было совсем неожиданно. Я едва успела лечь в постель. Когда пришла акушерка, он уже спал подле меня. Я его сразу же благословила и потом всегда благословляла. Однако порой я спрашиваю себя, заслуживает ли он этого. Он больше других огорчал меня. Тем не менее я любила его больше всех. Почему? Может быть, потому, что он тихонько стучал своими ножками в мой живот и не сделал мне больно? Не знаю. А может быть, оттого, что я его не понимаю. Он еще в утробе воспринял мое одиночество. Я его совсем не понимаю. Другие мои дети чем-то напоминают друг друга, и их я кое-как могу понять. Только он ни на кого не похож.
Отец мой не раз говорил, что в нем есть что-то от него и от его родителей. Но я мало знала моего отца.
Третий ребенок причинил мне неслыханную боль. Однако и тогда я не зареклась иметь детей. Я готова была вытерпеть любые муки, лишь бы у меня не пропало молоко до тех пор, когда его можно будет отнять от груди. Когда он впивался в мою грудь и сосал, надувая щеки, я стискивала зубы, глаза у меня вылезали на лоб, а лицо покрывалось красными пятнами. Но я только просила его: «Потише, солнышко. Пожалей меня». И все-таки мне пришлось дважды рассекать грудь. От боли я искусала все руки у мужа, который держал меня, пока хирург делал мне операцию. Я все претерпела ради моего третьего ребенка. Зато кормила его я, и только я.