Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 131

* * *

На углу, подле гастронома, стоял Маленький хулиган. При­щурив глаза и важно вскинув вверх одну бровь, он с видом явно­го превосходства слушал какого-то бледнолицего паренька, стара­тельно пересказывавшего ему какую-то только что происшед­шую историю. Лука сидел у окна автобуса, который подолгу здесь задерживался, собирая пассажиров. Отступив назад, бледно­лицый паренек показал Маленькому хулигану какое-то расстояние от стены, размахнулся кулаком и схватился за живот, чем возбу­дил некоторое удивление своего слушателя; затем, покачав го­ловой, сунул одну руку в карман, а другой рукой стремительно перехватил ее в запястье и сжал, словно клещами, при этом сам весь перекрутившись. Теперь Маленький хулиган слушал его с более живым интересом, сдвинув сигарету к уголку рта, чтоб дым не ел глаза. Паренек, завершив свой рассказ, выжидательно на него уставился, и тогда он, с неизменно присущей ему важностью, солидно высказал свое суждение по поводу услышанной новости и, судя по всему, очень довольный собой, сбив щелчком с сигареты пепел, горделиво огляделся по сторонам, но вдруг так и замер в оцепенении: из автобусного окна на него смотрел, помирая со смеху, Лука. Маленький хулиган, раскрыв было рот от растерян­ности, порывисто обернулся, но никого за спиной не увидел и понял, что это именно над ним так весело потешался Лука. Сконфу­женный, совершенно обескураженный, он растерянно поглядел вслед автобусу, но, только Лука скрылся из глаз, обернулся к бледному пареньку и, мгновенно снова став самим собой, смерил его уничтожающим взглядом, а пока тот силился в тревоге понять свою вину, Маленький хулиган со свирепым видом обмотал себе платком руку и нервозно притопнул пару раз по асфальту. Лука и сам провел годы и годы, заполненные столь непростительными глупостями и грубейшими ошибками, что ему и вспоминать обо всем этом было тошно, да, впрочем, он уже почти ничего и не помнил, потому что те дни как две капли воды походили друг на друга и при одном воспоминании о них в нос ударяло запахом прокисшего вина; не помнил он уже и того, что за странная, необоримая сила заставила его, в ту пору совсем еще ребенка, совершить одну поразительную вещь: ему было восемь лет, когда он как-то раз, облюбовав одну из беспорядочно валявшихся во дворе бочек, забрался в нее, извлек из кармана зеленый карандаш, бережно расправил на коленях скомканный клочок бумаги и там, в бочке, скрючившись, нацарапал свое первое стихотворение, после чего так возгордился собой, что забыл обо всем на свете и все ему стало трын-трава. А дни шли, дни опасные и безопасные, зимние и летние, одинаково короткие и одинаково длинные, а когда он ужасно устал, когда все ему невыносимо осточертело, тогда пришли великие, настоящие писатели, которые умели до донышка заглядывать в человеческую душу и беззастенчиво шарить руками по самым чув­ствительным струнам тела... они могли схватить клиента за ши­ворот и повести его, куда им только заблагорассудится; еще они могли одаривать царскими милостями, но и обдать холодной во­дой тоже ой как еще умели; у каждого из них была своя соб­ственная страна, заполненная вещами и населенная людьми, которую было не унести никакому потоку времени: у одного Испа­ния с ее долгими ухабистыми дорогами, по которым стареющий инвалид заставил своего отпрыска, многострадального идальго, то скакать на лошади, то медленно вышагивать на своих на двоих; у другого — огромный, серый и туманный Петербург; у третье­го — Ирландия, которую порой так бессовестно засыпало густым и пушистым снегом. Потерявший голову, вконец ошалевший Лука, который теперь очень редко когда выходил на улицу, с почти­тельным вниманием, застенчиво приглядывался к людям — он понял им цену и узнал их значение, — а потом снова читал и читал; читать было хорошо... порой его заливало солнцем, и он переса­живался тогда в затененный угол комнаты; порой шел дождь, иногда — снег, а то налетал порывами ветер, но, бывало, насту­пала и такая тишь, что листок на дереве не шелохнулся, а Лука держал в руках целые миры, населенные живыми, совершенно живыми и очень, очень близкими людьми, четко обрисованными в строках и словно вылепленными вкруг подвижных каркасов; миры, подаренные ему разумом и десницей действительно великих людей и созданные зажатыми между пальцами ручкой или гуси­ным пером; постигал истории, с которыми никакое «истинное происшествие» не сравнится, ибо это была художественная правда жизни, самая величайшая и самая победоносная правда, а на улице, пока он читал, какой-то похабник непристойно громко, во всю мочь горланил: «Эво, Мария...»

Лука уставился взглядом на высокий дом напротив, с одина­ково узенькими балкончиками и окнами — на крыше там-сям раскорячились антенны, белье полощется на ветру, — и вдруг его безудержно потянуло куда-то далеко-далеко; там, в той забро­шенной, полуопустевшей деревушке, рано поутру, на зорьке, он уже шагал в гору, вскинув на плечо кирку, а, преодолев подъем, оттуда, сверху, умильно обласкивал глазами мирно попыхиваю­щую дымками деревню, только правда, что ноги у него были широко и твердо расставлены; попозже подходили члены экспедиции, руководитель; Лука мощными ударами взрыхлял киркою землю, а потом набрасывал ее лопатой на воз; там, в этой горной деревуш­ке, он впервые познал, как сладко спится после тяжкого дневного труда, когда каждая клеточка словно побитого тела ноет и гудит от усталости; впервые понял цену труда и отдыха, усладу тени, благодать родниковой воды и с удивлением обнаружил, что если ты действительно голоден, то нет тебе ничего на свете вкуснее, чем хлеб с луком; а, покончив с работой, он уютно устраивался под каким-нибудь заранее облюбованным деревом и писал; прав­да, иногда шел дождь. Луке пришелся по душе физический труд; проработай он теперь с рассвета до темноты, у него уже вовсе не ныли мышцы; научился он управляться и с киркой, и с лопатой, ловко поддавая ее коленом... Они сменяли деревню за деревней, и Лука глядел и глядел с кузова машины на зеленеющие холмы и подернутые синевой дальние горы, а во время очередной передыш­ки, сунув под мышку тетрадь, уходил по-воровски, юркал в ближ­нюю высокую кукурузу, усаживался и писал, писал под немолчный шелест; но и там он постоянно ощущал на себе чей-то строгий, взыскательный взгляд, и вздохнул с облегчением, только когда по приезде в город оказался наконец в своей комнате, один на один с самим собой. Он чувствовал, что пишет всякую чушь, но уж очень ему нравилось заполнять авторучку чернилами, запасать­ся бумагой, и еще очень нравились разные выдуманные истории, общим названием которым могло бы послужить «Будто бы» — как будто бы как-то раз один человек стал в очередь за премиленькими куклами и очень боялся, чтоб они не успели закончиться до него, но, подойдя к прилавку, купил совсем другую куклу, потому что ему показалось, что она сидела на полке какая-то уж очень печальная, а продавец сказал: «Эта кукла продавалась без оче­реди»; как будто бы некие супруги купили однажды термометр, который вполне исправно показывал температуру: было холодно — ртутный столбик опускался вниз, становилось теплее — полз вверх, — и супруги поначалу частенько на свой термометр погля­дывали, но со временем он им надоел, и они перестали обращать на него внимание; термометр терпел, терпел, а потом «взял да испортился. Отныне он всегда показывал только нормальную температуру, а, стало быть, лгал». Еще: как будто бы, встретив как-то «счастливую пожилую пару», юноша помирился со своей возлюбленной; как будто бы... и тью-у, кто сочтет, сколько еще всяких-разных «как будто бы»... А так, писать было все же одно удовольствие. Хорошо писалось в горной абхазской деревеньке, где по ночам вокруг лампы тучей роилась мошкара, которая, впрочем, жадно набрасывалась и на лицо Луки, почему он время от времени гасил свет и выходил на балкон, где следил изумлен­ным взглядом за тусклыми вспышками кишевших во дворовом плетне светлячков: потом снова шел в комнату, зажигал лампу и писал до тех пор, пока комната вновь не заполнялась неутомимы­ми искателями света, когда снова становилось необходимо пога­сить свет, а чтоб поскорее выманить мошкару во двор, Лука выходил на балкон и, сжигая спичку за спичкой, простаивал там некоторое время с этим крохотным светочем в поднятой руке, вызывая тем вялое удивление усталого одноглазого крестьянина, который поглядывал на него с недоумением со двора, где сидел, привалившись спиною к дереву; хорошо писалось и в холмистом краю с низкорослыми деревцами, где все походило на декорацию; хорошо было писать и в благодатной Картли, где все было реально, как сама правда; и в Сванетии, этом несказанно гордом, возвы­шенном краю, где вечерами, в часы величественного затишья, не как-нибудь, а по-настоящему верится в существование Дали и Даву[1] ... хорошо писать было и в той деревне с голой, бесплод­ной, кишащей змеями землей, где тебе беспрестанно чудится, что в пятку твою вонзаются с беспричинным злобным остервенением два острейших зуба... Лука снова ушел в книги, и самым порази­тельным было то, что в эти перенасыщенные великими и вели­чайшими писателями дни все еще продолжало свое существова­ние то дурацкое, беспомощное «как будто бы». Пьяный от счастья, весь преображенный, воспаряющий до небес от приобщения к взрывной строфе, как в волшебный дурман погружался Лука в стихи великих поэтов, и даже ощутил себя по-настоящему влюб­ленным в давно упокоившуюся всевластную госпожу стиха Марину Цветаеву. Но больше он любил прозу — прозу с ее строгими и мудрыми законами, насквозь пронизанную чисто земными и в то же время абсолютно невиданными ритмами; он полюбил прозу до такой степени, что ему даже стало казаться, что она теряет в пере­воде больше, чем стихи, в которых все, что в прозе завуалирова­но, как бы с полной наглядностью выставляется напоказ. Правда, на этот счет было у него немало сомнений, но временами, кое-когда, он все-таки готов был побиться об заклад, что это именно так и есть. При поэтах он, разумеется, никогда об этом вслух не сказал: поэты — народ немного вспыльчивый и легко ранимый, и он боялся их обидеть — они же были его кровными братьями, вскормленными одной с ним грудью, имя которой — «Слово». Шло время, а «как будто бы» все продолжало свою затянувшуюся жизнь, но вот как-то — случилось это через несколько лет — в одном из его рас­сказов неожиданно пошел настоящий дождь, и дом вдруг зазыбился в лужах, а во дворе поспешно содрали с веревок белье; затем повалил крупными хлопьями настоящий пушистый снег, взрываю­щийся мириадами искр в высоком световом столбе; прекрасно, совершенно непринужденно заговорил какой-то человек. Славно, славно писалось, будь то в полночь, когда уже совсем слипаются глаза; будь то и на рассвете, когда ты, пребывая еще где-то там, в полудреме-полуяви, с удивлением вносишь исправления в нака­рябанное ночью из последних сил; хорошо бывало и проверить все это после сытного обеда: понравится ли тебе, сравнительно благодушно настроенному и поддавшемуся ленце, та или иная вызывающая сомнение фраза. Шли годы, пока он сидел и сидел, опершись локтями о стол и держа в одной руке дымящуюся сига­рету, а в другой, разумеется, ручку, или, иногда, — положив на стол кулак, а на кулак подбородок и вперившись критическим взглядом в кривые-косые, одному ему понятные каракули, или, взбудораженный, неугомонно сновал взад-вперед по комнате, а то еще, может, сидел, то подобрав ноги под стол, то распрямив колени; так прошло' несколько лет, полных сомнений и радости, только после чего Лука с сияющим лицом притащил домой свою первую книжицу, два-три рассказца из которой вполне можно было прочитать от нечего делать в часы досуга... Книжицу, к которой он, автор, навсегда, очевидно, сохранит ту свою, первую, любовь, но которая покажется ему по прошествии времени на удивленье беспомощной,— таков уж непреложный закон.

вернуться

1

Языческие божества.