Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 131

Гурам Дочанашвили

Только один человек

*

Сборник рассказов

Дело

— Простите, вы что, немного не того?

Спросили Луку.

Человек, которого вывела из себя странная улыбка Луки, чуть склонился к нему и со смутной опаской спросил угрожающе:

— Простите, вы что, немного не того?

— Нет-нет, — тряхнул головою Лука и все с той же улыбкой уставился в трамвайный потолок. Что за дело ему было до этого человека, он думал о своем: в памяти его навязчиво всплывало только ему одному знакомое причудливое слово «Каморра» и не менее причудливое — «Канудос». Когда он, очнувшись, протер глаза, то увидел в конце вагона глядящуюся в зеркало девушку; хотя откуда было взяться в трамвае зеркалу: это просто были две девушки одного роста и одинаково одетые; они болтали между собой.

«Скорее бы уж добраться, — подумал Лука, — сколько же еще ехать...»

Луку ждало Дело.

Это то единственное из всех существующих на свете ремесел, когда все, что бы с тобой ни приключилось, — кроме непоправимого несчастья, — все оказывается тебе на пользу, все хорошо: и постоять в бесконечно длинной, монотонно жужжащей очереди, и устать до чертиков, и поголодать — все это очень даже хорошо; но самое лучшее — прислушиваться к бессоннице, к неразгаданным зву­кам ночи, ощущая внезапно накативший страх, оттого что в этом безлюдье чьи-то лапищи безжалостно сдавили тебе ледяными паль­цами ребра; прекрасно также и томительное ожидание, когда ты, взбешенный до последней крайности, все-таки чувствуешь где-то в уголке сердца, что всё это может пойти тебе впрок; ведь чего только стоит, приткнувшись где-нибудь в уголке и отвернув лицо в сторону, взволнованно прислушиваться к приглушенному разговору незнако­мых людей: ты схватываешь на лету все их неправильные, но такие естественные выражения и жадно их запоминаешь — авось когда-то, где-то да и пригодятся; и уж нет ничего лучше, — это прямо-таки благодать божья, — как почувствовать себя выздоравливающим после тяжелой, безнадежно затянувшейся болезни.

У Луки было прекрасное ремесло, только он очень поздно при­задумался о том, на какое дело отважился.

Поначалу все было легче легкого и само шло в руки за здорово живешь — какая-нибудь полуправдивая историйка, чуточку сердеч­ной теплоты, умеренная мечта о счастье, коротенькие-прекоротенькие, грамматически непогрешимые предложения, а под конец, под занавес, так сказать, пара добрых пожеланий — вот тебе и все; но со временем... позже... позже ему открылись две дороги — одна широкая, благоустроенная, вся залитая светом, только неприметно ведущая под уклон; вторая же темная, узкая, извилистая — вот-вот ухнешь в бездну, — но приносящая вместе с безмерной мукой и безгра­ничное счастье; Лука и сам не почуял, как пустился по этой второй дороге, ведущей все выше в гору — к вечнонедосягаемой вершине. Там, наверху, ничего нельзя было различить, но все равно он знал совершенно твердо: ему надо идти и идти, пока хватит сил, до пос­леднего издыхания все идти и идти...

Однако перед ним все-таки оставался выбор — он всегда мог свернуть с этой ведущей все вверх дороги в сторону той — удоб­ной и благоустроенной, сделай всего лишь один только какой-то шажок, да и шажка-то не было нужно: сидя в своей комнате, весь перебудораженный, растерянный, сбившийся с ноги, Лука очень просто мог устремиться по удобной, широкой дороге, только он постоянно не сводил глаз с того сурового, крутого подъема, который в конце концов должен был привести к вершине с удивительным названием — «Великое Никогда...»

У Луки было такое ремесло, что слово «проза» казалось ему очень хорошим, и спроси его невзначай, кто был лучшим врачом на земле за все времена, он бы, не колеблясь, и даже с некоторым удив­лением, ответил: «Как, то есть, кто? Да, разумеется, Чехов...»

По соседству от Луки, в угловом доме, жил Маленький хули­ган. Он вечно торчал подле гастронома, с прищуром потягивая сигарету. Держался парень с горделивой повадкой и верховодил над своими сверстниками. Росточком он, правда, не выдался, зато спеси в нем было хоть отбавляй, так что Лука, бывало, не мог сдер­жать улыбки, наблюдая издали, как с открытыми ртами ловят каж­дое его слово, вытянув длинные шеи, долговязые подростки. Маленький хулиган имел обыкновение обвязывать руку платком, и Лука про себя посмеивался: «Опечатал наш молодец свою желез­ную десницу». В своей удивительно миниатюрной подростковой обу­ви и костюмчике-недомерке этот «молодец» выглядел безобидным мальчуганом, но только если не приглядываться к его глазам, а чуть глянешь — и уж так-то неприятно засосет под ложечкой. А Лука, как нарочно, любил поприсмотреться к такого сорта ребя­там — в свое время он их немало повидал. Маленький хулиган был младше Луки, вероятно, лет на десять. Был он в том возрасте, когда доставляет невыразимое удовольствие прокатиться в такси, особенно рядом с водителем, а тем более если в это время тебя уви­дит кто-нибудь из знакомых; когда тебе представляется, что ты и твои товарищи — лучшие парни в городе, и твердо верится, что бравая повадка и смелые речи — залог успеха у любой первейшей раскрасавицы; когда ребята очень любят обмениваться одеждой, будь то пальто или джемпер, — долго ли: договорились, шмыгнули в первый же подъезд, быстренько устроили перекидон и развеселые, пусть и чуточку смущенные, выскочили обратно на улицу. Маленько­му хулигану было двадцать лет. Да, он был именно в том возрасте, когда у тебя примерно человек триста двадцать хороших знакомых, около тысячи добрых приятелей и семеро «настоящих» друзей, когда и на минуту не поверишь в увиденную в бане надпись, нако­лотую на вздутой ручище: «Слово — деньги, кореш — брехня».

Когда Луке было двадцать лет, он попал однажды в прехоро­шенький заснеженный городок. Вдоль чистеньких мощеных улиц стояли пригожие трехэтажные дома, по рельсам мягко катили короткие и узенькие разноцветные трамваи, а сухой, прозрачный воздух был кристально чист. Не зная, куда себя девать, Лука рас­терянно посматривал на прохожих, дивясь их равнодушию: они привыкли к своему городку. Взбудораженный, всем здесь чужой, Лука походил-побродил по маленьким улочкам, а потом его потяну­ло проехаться на трамвае с заиндевевшими окнами. Решив поче­му-то сойти не иначе как на пятой остановке, он мазнул ладонью по стеклу и стал жадно глядеть на дома, надписи, голые, безлистые деревья. На первой же остановке он увидел просторный парк; в широкие ворота входили два подростка с лыжами на плечах. Луке захотелось сойти, но он припомнил: «Нет, нет, на пятой...» Однако, едва только трамвай тронулся, как он пожалел, что не сошел возле парка. «И далась же мне эта пятая...» Вторая остановка оказалась подле магазина, на огромной застекленной витрине которого с холодным бесстыдством улыбалась розовоногая девица-манекен в одной сорочке. Дальше он увидел какое-то приземистое, уродливое и мрачное здание, и у него испортилось настроение. Он даже перестал на некоторое время глядеть на улицу и осмотрелся в вагоне. Пасса­жиры, поднявшись с мест, направлялись к выходу. «Третья, — поду­мал он,— третья остановка, конечная...» Сошел и золотозубый кондук­тор. Лука остался один. «Раз это третья, — думал он, — то четвертая снова будет у того магазина, а пятая...» Он даже разволновался: очень уж ему захотелось, чтоб пятая остановка пришлась возле парка. Кондуктор вскорости вернулся, трамвай сделал круг и осто­рожно двинулся по спуску обратно. Лука пересел на другую сторо­ну, чтоб получше разглядеть магазин. И правда, когда трамвай остановился, он с удовольствием полюбовался на манекен с краси­выми ножками — это была четвертая остановка; пятая же оказалась как раз у входа в парк. Лука обрадовался, почувствовав даже какую-то гордость собой; он неторопливо сошел по двум высоким ступенькам с трамвая и все так же неторопливо вошел в парк, однако этой степенности хватило ему ненадолго — стоял бодрящий морозец, как раз такой, от которого приятно пощипывает лицо... Прямо у входа гордо высился огромный Дед Мороз с веником под мышкой и деревянной кадушкой на голове. Парк раскинулся на склоне. Сколь­зившие сверху лыжники ловко огибали какие-то тонкие столбики; ребятня скатывалась с горки на салазках. Спуск был длинный и ухабистый, салазки то и дело опрокидывались, и тогда слышался громкий смех, да такой здоровый, такой заливистый. Лука припус­тил бегом вверх по склону, жадно вдыхая чистый, чуть колющий воздух; по дороге он, пригнувшись, зачерпнул в пригоршню снега, смял его в комок и, радостно побежав дальше, запустил снежком в макушку высокого дерева — ему было двадцать лет... Став на верши­не холма, он поглядел вниз, на роившихся близ ворот людей, высоко вскинул голову, ощутив себя — в невольном сознании своего пре­восходства — как бы значительнее и выше, и медленно полной грудью втянул сквозь сжатые зубы воздух. Как раз отсюда скатыва­лись на салазках, и ему тоже захотелось услышать свист ветра в ушах. Он оглядел стоявших рядом ребятишек, высмотрел самые большие салазки и попросил у хозяина: «Скачусь разок, а?» Отказ отказу рознь — мальчик даже не глянув на него, отрицательно мотнул головой. Это был мальчишка лет десяти, хмурый, тонкогубый, с насупленными бровями. Он мотнул головой и кончено, после чего, не испытывая ни малейшей неловкости от своего поступка, натянул руковицы, вытащил из-за пазухи палочку, нагнулся и стал усердно счищать с ботинок снег. А Лука как-то сразу весь сник, съежился и стоял теперь на вершине холма с повешенными руками, не зная, что ему делать дальше, — и черта ли его занесло в этот парк, да и вообще что он потерял в этом городе! — когда вдруг почувствовал, что кто-то потянул его сзади за пальто. Повернул голову — никого, потом глянул вниз и поразился — это был какой-то до самых глазе­нок укутанный карапуз, однако чувствовалось, что он улыбается, вцепившись одной ручонкой в пальто Луки, а другой протягивая ему ремешок от салазок. Ребенок был до того невероятно крохотный, что Лука поначалу ничего не сообразил, он только не мог некото­рое время оторвать взгляд от этих озаренных светом, добрых гла­зенок, а когда очнулся, то почувствовал, что и его глаза наполнились влившимся в них светом. Так и стояли они, уставившись друг на друга, — худенький, долгоногий Лука, опахнутый вдруг сердечным теплом, радостно улыбался пухленькому, круглому, словно мячик, крохотульке, который не сводил с него озаренных улыбкой глаз. Вокруг, вероятно, по-прежнему смеялись и веселились, но Лука уже ничего не слышал; охваченный радостью, с внезапно подкатившим к горлу теплым комом, зачарованно глядел он сверху на это неожидан­но свалившееся на него укутанное от макушки до щиколоток счастье, а меж тем ребенок, который все сильнее тянул его за полу, припод­нялся на цыпочки, приложил ручонку с ремешком к пальцам Луки и два раза подряд кивнул головенкой. Лука растерянно посмотрел на малюсенькие, совсем игрушечные с виду салазки, сбитые из цветных дощечек, и рассмеялся — только присядь он на них, и они мигом разлетятся в щепки. А ребенок смотрел на него теперь так просительно, прямо-таки с мольбой, что Лука не выдержал, скло­нившись, схватил его на руки, заглянул ему в снова заулыбавшиеся глаза и поцеловал в ушанку в том месте, где должна была быть щечка. Салазки поначалу болтались в воздухе, а потом бесшумно упали на снег, потому что ребенок обхватил Луку ручонками вокруг шеи и, приникнув головой к его лицу, поцеловал его сквозь пухлое кашне в уголок глаза. Лука крепко прижал малышонка к груди, погладил по шапочке, осторожно поставил на снег, и опрометью бросился вниз по склону — это уже было так в его обыкновении: если что-нибудь его особенно обрадовало, если он ощутил прилив истинного счастья, то тут же спешил убежать куда подальше — из страха, чтоб ничего не изменилось... Мало того, он даже городок оставил в тот день, уехав с первым же поездом; но и по прошествии лет, через годы и годы, за которые ему пришлось повстречаться со многими всякого сорта людьми, если ему случалось терпеть неза­служенную обиду, если он был зол на весь свет, раздосадован до полного отчаяния и остро нуждался в поддержке, он вдруг начинал ощущать, что кто-то цепляется сзади за его пальто и в уголок глаза просачивается сквозь пухлое кашне поцелуй...