Страница 5 из 9
Хоть и было самое осеннее начало, но поутру стоять в холодных листьях по щиколотку, пусть даже небо голубое — это, я тебе скажу, не самая лучшая вещь жизни. Но я ведь любила, я была готова и открыта для любых унижений, лишь бы только Суршильский высунул свою красивую голову с третьего этажа хрущевского дома и кивнул бы мне: заходи!
Окна оставались недвижимы, и я, и кот. Кот, кстати, в конце концов уснул, я надоела ему, как мертвый воробей. Мне чудилось какое-то движение за окнами Бориса, хотя умом (или чем-то еще, что могло рационально размышлять) я понимала: в такой ранний сон ночные птицы — то бишь совы и музыканты — еще спят. Крепко спят.
Пальцы заледенели, и я долго не могла зажечь спичку. Потом все-таки зажгла, закурила, и как раз открылась дверь подъезда — открылась так шумно и неожиданно, что я едва успела заскочить в детский домик, в которых всегда пахнет какашками, потому что отдыхают там не дети, как задумывалось двороустроителями, а хулиганы. Сложившись буквально втрое, я видела в крошечное окошко, как из подъезда выходят Петр и рыжий Глеб. Глеб громко смеялся, да и Петр был веселее обычного. Когда их шаги прошуршали мимо, я решила выбраться наружу, но вдруг снова запели потревоженные листья — и я осталась в своем вонючем убежище, потому что к подъезду подошла Пиратова. Вид у нее был такой, будто бы она каждый день в восемь утра (беглый взгляд на часы) прогуливается Именно В Этом Дворе. Пиратова сделала большой круг по двору — и я заметила, что на ней одет сногсшибательный (в смысле, длинный, такой, что легко можно было свалиться с ног, а так — я бы такой ни в коем случае не носила!) плащ, да и накрашена она была не хуже Булки.
Булка вышла из подъезда. Увидела Пиратову, остановилась, поморщилась, о чем-то молниеносно подумала (мысль бежала по ее лицу, как мышка по полу), но решила не связываться, ушла.
Я вылезла из домика и, покряхтывая, подошла к подруге.
Пиратова вскрикнула, будто завидев змею.
— Ты что? Ты как?
От меня пахло какашками хулиганов — ну, или мне так казалось.
Пиратова засмеялась, мне вдруг тоже стало смешно — но сильнее всех смеялась Уныньева, которая шла во двор к Суршильскому со стороны Института Связи.
***
Вот так мы и проводили свободные минуты в этом самом дворе. Практичная Пиратова познакомилась с его бабушкой-соседкой и теперь была в курсе расписания жизни любимого исполнителя. Главной задачей было не попасться ему на глаза, но отслеживать всех входящих и выходящих.
— Давайте оценим наши шансы, — цинично шептала Пиратова во время согревающего перекура в соседнем подъезде. — как вы думаете, у кого их больше?
— Отстань, — выдувала дым Уныньева, — не смей так о святом чувстве любви.
А сама страдала — я видела, как стучит ее сердце, ритмично приподнимая тонкую ткань блузки, хотя мы всего лишь сидели на очередной репетиции или посещали концерт. Мы подружились с музыкантами, и даже Петр уже не морщился, но Суршильский-то — Главная Цель — совершенно перестал обращать на нас внимание и снова возобновил роман с Булкой.
Уроки мы совсем забросили — хорошо помню, как я лежала в кабинете физики лицом вниз на парте и рассматривала солнечный осенний свет через свои длинные волосы — они были черно-рыжие и пахли листьями.
Наконец листья собрали и сожгли — мы даже приняли участие в субботнике, который проводили во дворе Суршильского, не опасаясь случайной встречи — группа уехала на гастроли в город Кувандык. А бабушка-соседка даже накормила нас потом пирожками.
Потом выпал снег. И создал нам целую кучу проблем: на снегу оставались четкие следы, а главное — невозможно стало стоять на холоде больше, чем десять минут.
Под Новый год мы с Пиратовой долго ждали Уныньеву на остановке троллейбуса, а потом плюнули и без нее поехали на “репу”.
Дверь в подвал открыл непривычно злобный Глеб. Из-за его спины выглядывала Булка с очень обеспокоенным лицом.
— Нет Бориски, трубку не берет, дверь не открывает — хотя дома, — сказал Рыжик, — так что можете фанатеть возле подъезда — Ксеня говорит, вы там прописались.
— Как грубо и жестоко! — возмутилась Нина.
Мы грустно побрели в соседний двор. У Бориса форточка была открыта — значит, правда, дома.
— Заболел, — убежденно сказала Пиратова, — только это может служить оправданием.
Из подъезда по свежем снежку пробежала Уныньева... Пробежала, не видя нас, улыбаясь, сметая варежкой сугробчик со скамейки.
Мы кинулись следом.
— Зинка! — строго крикнула Пиратова, и Уныньева послушно затормозила.
— Самая счастливая в этом мире я, — сказала она, улыбаясь глупо и беззащитно.
***
Вот что случилось с Уныньевой. Рассказ воспроизводится с ее слов исключительно.
Вчера Уныньевой, как говорится, не спалось. Перед Новым годом бывает такое состояние, когда хочется осмыслить свою жизнь свысока. Ну, то есть подняться в небо и обозреть оттуда, как ты живешь. Это Уныньева выражалась фигурально. И получалось у нее, что ничегошеньки Зина в своей жизни не сделала такого, за что можно было бы ее уважать. И чем было можно гордиться.
Зина встала с кровати, оделась. Родители у нее в это время были на даче — знаешь, Принцесса, есть такие безумные люди, которые все время сидят на даче, даже зимой. Вот это в точку про Зинкиных родаков. Поэтому Уныньевой ничего не мешало. Она взяла со столика десятку, которую мама оставила ей на неделю, и поехала к Борису.
Наш город ночью...
Когда я думаю о том, как Уныньева бежала до “проезжей части”, придерживая рукой ворот шубчишки, а вокруг стояли грустные фонари, гаражи, мертвые дома с закрытыми глазами окон — ведь было уже два часа ночи, когда я думаю об этом, то понимаю: я никогда не смогла бы решиться на такое — поэтому, может быть, все было по справедливости?
Пиратова так не считала, она надулась обиженно еще в самом начале уныньевского рассказа и теперь причмокивала осуждающе губами.
Так вот, Зина добежала до первой двухрядной дороги — это была улица Летчиков, и подняла руку в заледеневшей перчатке. Она еще курила на ходу — так что можешь себе представить, как теперь пахла эта перчатка, но это не важно, и машина вскоре остановилась — старый, раздрызганный “Москвич”, где сидел пожилой и несчастный мужчина, которому жена каждый день рассказывала о том, какой он жуткий эгоист.
От Летчиков до Института Связи ехать было недолго, и уже через десять минут Уныньева стояла в сугробе, у заветного подъезда.
В окне Суршильского горел свет.
Немного еще собравшись с силами, Зина поднялась на третий этаж. Дверь была выкрашена в зеленый цвет, и посредине был “глазок”.
Зина даже не звонила в дверь, а та почему-то открылась.
Роковой Суршильский даже дома ходил в черном. Из квартиры напахнуло теплым запахом сигареты.
— Привет, — не удивился Суршильский, — заходи. Я почему-то почувствовал, что надо открыть дверь. Давно тут стоишь, ногастик?
Тут Пиратова тоже причмокнула губами, но Зина просто светилась от счастья и продолжала свою победную одиссею.
Она сказала, что нет, только что пришла. Борис помог ей снять шубу и провел на кухню, где дымилась сигарета с полуистлевшим тельцем и рядом хрестоматийно так лежал исписанный неровным почерком лист бумаги.
— Я работаю, — пояснил Суршильский и убрал лист, но Уныньева успела выхватить взглядом и даже запомнить строчку:
Отвращением к себе я питаюсь, будто хлебом.
Надо же! про себя удивилась Уныньева, закуривая и прищуриваясь, потому что дым летел в глаза. Неужели у него бывает отвращение к себе?
Суршильский сел рядом и спросил:
— Ну?
— Ах да! — опомнилась Зинаида. — Я не могла уснуть.
— Что ж, — Суршильский достал из холодильника полупустую бутылку с красочной этикеткой. — Тогда давай выпьем.
— Давай, — сразу же согласилась Уныньева, и Борис плеснул красиво в рюмки.
Уныньева выпила и закашлялась.
— Водка, что ли?
— Водка, — подтвердил тоже выпивший и поэтому чуть замаслившийся взглядом Суршильский. — Вкусная, ароматная водка. Кушай.