Страница 12 из 13
– Рота, подъё-ё-ё-ём!
И мелькнули всего несколько секунд, и захлопали двери, и заметались тени, и раздались крики, и выскочил в коридор отделенный дядька, почти столкнувшись с капитаном Косых, и посыпали через дверной проём взлохмаченные очумелые кадеты, и началась неразбериха, свалка, и только прибежавший на шум дежурный по корпусу – командир первой роты подполковник Золотарёв, первым делом скомандовавший зычным голосом громоподобное «смирно», остановил разрастающийся хаос и не дал беспорядку развиться дальше.
Лещинский пытался вырвать руку из кармана чужой шинели, но Женя цепко держал его и не позволял двигаться. Вокруг сгрудились кадеты, – Золотарёву и Косых пришлось несколько бесцеремонно подвинуть их и подойти ближе к месту происшествия. Увиденная картина повергла их в шок. Женя стоял в неудобной позе, красный, мокрый, – не позволяя Лещинскому двигаться, он вынужденно повторял все движения своего врага и топтался возле его спины.
– Это вор, – прошептал Женя, – я поймал вора…
– У меня там конфекты, – растерянно сказал капитан Косых, – я дочке купил, хотел вот после обеда снести, да не случилось… дела в роте…
Женя выдернул руку Лещинского из кармана шинели и на пол полетели врассыпную разноцветные конфекты, а следом вылетела обёрточная бумага, развернувшаяся из скрученного в кондитерской лавке аккуратного кулька.
Лещинский с перекошенной рожей, украшенной соплями и слезами, истерически орал:
– Я не крал, не крал, это всё он подстроил!
Женя сгрёб его за шиворот и потащил в спальное помещение. Толпа кадет и офицеров двинулась следом. Увлекая за собой упирающегося Лещинского, Женя дошёл до его кровати и начал разбрасывать подушку, одеяло, постельное белье, матрац, ворошить потный, пахнущий вонючим Лещинским хлам, и из этого хлама вдруг посыпались какие-то плюшки, пряники, яблоко, два мандарина, линейки, карандаши, стирательные резинки, блокнотики, какие-то картонки, мелкие игрушки, пуговицы с гербом и без герба, и как финальный грохочущий аккорд в торжественно гремящей музыкальной пьесе – на груду мятого добра легли, вспорхнув, словно сонные бабочки, несколько невесомых помятых марок…
Лещинский стоял и потерянно плакал.Неразбериха продолжалась до утра, но Женю всё это уже нисколько не волновало. Ему вдруг мучительно захотелось спать. Едва дождавшись утра, он отправился в лазарет, к доктору Адаму Казимировичу, и сказался больным. Доктор внимательно осмотрел его, ни никаких признаков болезни не сыскал. Тем не менее, он оформил поступление нового пациента и предоставил ему койку. Женя разделся, свернулся калачиком под одеялом и мгновенно уснул. Он проспал весь день и всю ночь. Когда утром следующего дня он также не проснулся, Адам Казимирович доложил о событии директору корпуса. Генерал лично прибыл в лазарет и удостоверился в том, что кадет Евгений фон Гельвиг вторые сутки безмятежно спит сном невинного младенца. Весь этот день и последовавшую за ним ночь он снова проспал, ни разу не проснувшись для оправки или принятия пищи. Доктор был в недоумении. На пятый день невероятного сна Женю повторно посетил в лазарете директор корпуса, постоял в недоумении над койкой загадочного пациента и растерянно спросил:
– И что же, он ни разу не вставал?
– Никак нет, Ваше превосходительство! – отвечал доктор, сам уже который день ломавший голову над разгадкой удивительного феномена.
Генерал в раздумьи хмыкнул, адресуясь, видимо, к каким-то своим, одному ему известным мыслям, качнулся с пятки на носок и нерешительно повернулся к выходу.
– Извольте доложить, господин доктор, когда кадет проснётся, – приказал он, выходя из лазарета.
Проснулся Женя только на пятнадцатые сутки. Более двух недель он спал, почти не шевелясь, а когда встал, попросил доктора отпустить его в роту. Адам Казимирович так же внимательно, как и при поступлении, осмотрел его, но опять не нашёл в нём ни малейших признаков нездоровья. Даже красные воспалённые глаза Жени пришли в норму. Так как время общей утренней трапезы уже закончилось, дежурный офицер индивидуально отвёл голодного кадета в столовую, где Женя съел шесть завтраков и выпил семь чашек остывшего чаю.
Вернувшись в класс, он узнал, что ему возвращены погоны, а Лещинский отчислен из корпуса с волчьим билетом. На следующий день на ротном построении директор корпуса генерал-лейтенант Римский-Корсаков публично испросил прощения у кадета Гельвига за трагическую ошибку, случившуюся, как выразился Дед, в том числе и по его личной вине. Следом то же самое сделали все офицеры роты, особо подчеркнув, что выступают они не только от своего имени, но и от имени всех кадет. Кроме того, директор корпуса вместе с отделенным воспитателем Новиковым съездили домой к родителям Жени и также смиренно просили у них прощения.
Словом, всё вернулось в свою колею. До конца учебного года оставалось уже совсем немного времени и кадеты подналегли на учебники. Женя занимался блестяще, память у него была феноменальная, никто из преподавателей не ставил ему балл ниже десяти, хотя многие кадеты вполне довольствовались «баллом душевного спокойствия» – шестёркой. Все баллы до шести считались неудовлетворительными, Женя же, никогда не опускаясь до такого позора, получал, как правило, от десяти до двенадцати.
Год он окончил в списке лучших, и родители забрали его на каникулы, которые он провёл в Волховитиново, в гостеприимной усадьбе Алексея Лукича. Само собой, взяли и младшенького Сашу. Как и в прежние годы оба семейства всё лето прожили в деревне, чтобы не разлучаться и дать возможность детям подышать свежим загородным воздухом.
Лето было наполнено приятным бездельем, купанием в Вязёмке и в местном полузаросшем пруду, любимой рыбалкой, влажным лесом и сухим жарким лугом, грибами, земляникой, лесной малиной, сенокосом, конюшней, походами в ночное с деревенскими мальчишками, долгими вечерами на веранде, парным молоком, домашним хлебом, чаем, вареньем и огурцами с грядки… Но все радости этой жизни Женя готов был легко отдать за тихую прогулку с трёхлетней Лялей. Он сам не понимал, отчего ему так хочется быть с этим ребёнком, приглядывать за ним, ласкать, исполнять капризы, добывать ему сладости и маленькие подарки, вроде лугового цветочка или пойманной возле пруда стрекозки. Когда Женя обнимал малышку, ему казалось, что это главное счастье его жизни, он вдыхал её молочно-лесной запах и обмирал от наслаждения, потому что весь мир вокруг пах именно так – лесом, лугом, молоком, речным туманом поутру, свежескошенным сеном и разомлевшей на солнце подвялившейся малиной; он не понимал, отчего ребёнок, даже не связанный с ним родственными узами, может занимать такое огромное место в его душе, и отчего душа эта обмирает при одном лишь прикосновении к нему или хоть только воспоминании о нём. Эта девочка была наваждением, мороком, волшебной сказкой, её власть над Женей казалась неоспоримой, и даже взрослые, замечая это, иногда позволяли себе слегка потрунить над заботливым опекуном.
Прекрасны и уютны были летние счастливые месяцы, но уже в начале августа Женя почувствовал неодолимое желание вернуться в корпус и считал дни, остающиеся до отъезда в город. Считать ему пришлось недолго, летнее счастье скоро закончилось и семейства Волховитиновых и Гельвигов благополучно вернулись в Москву. Учебный год начался вполне обычно, и Женя вернулся к учёбе так, будто бы всю жизнь только этим и занимался – начинал новый учебный год.
Учился он по-прежнему хорошо, но в его поведении стали проглядывать ранее отсутствовавшие черты – он стал властен и нетерпим, с раздражением относился к однокашникам, смотрел на них хмуро, враждебно, однако, парадокс состоял в том, что кадеты воспринимали это как норму и молча сносили его придирки и нарочитую грубость. Очевидно, с совестью у товарищей Жени всё было в порядке, они не забыли, как избивали его за недоказанное преступление и в полной мере ощущали свою вину. Он стал чем-то напоминать штабс-капитана Новикова, которого кадеты боялись и не любили. С Женей хоть и общались, но как-то сторонились его, в глаза ему боялись смотреть; как только он появлялся в какой-нибудь стайке, общение внутри неё сразу сникало, разговор принимал вялое течение, исчезали смех, шуточки, и стайка неукоснительно разваливалась. Иногда, сидя на уроке, Женя молча оглядывал свой класс, без мысли, без чувства, но с гибельным ощущением неотвратимости мести, ему казалось, что месть обязательно придёт, но мстить будет не он, а какая-то сверхсила, какой-то надмирный ураган, который снесёт этих жалких людишек, одержимых жаждою боли, звериным стадным инстинктом, мучительным желанием доминировать над слабым, жалким и одиноким. Он вспоминал, как корчился и задыхался под пыльным одеялом, как захлёстывал его тогда панический страх смерти, и видел своих товарищей-кадет, искорёженных чудовищной сатанинской давильней, видел переломанные руки и ноги, окровавленные тела, видел собак-людоедов, пожары, клубы пороховой гари, перекошенные кокаином дегенеративные рожи, расстрельные стены, сплошь покрытые кавернами от пуль… Он видел всё это и не испытывал ужаса, напротив, удовлетворённое желание и телесное расслабление, ощущаемые им, успокаивали и умиротворяли его истерзанную душу. Перемены во вчерашнем изгое и его новые отношения с классом не остались незамеченными воспитателем Новиковым. Он ещё внимательнее стал приглядываться к Жене, негласно опекал его и ненавязчиво – полунамёками и умелой корректировкой поступков – обучал искусству быть первым и главным. И талантливый кадет быстро впитывал его уроки, ловко формируясь в умелых руках Удава. Так Женя, лидируя во всём и вроде бы находясь в рамках коллектива, а на самом деле – вне его, подошёл к окончанию второго класса, а потом и третьего. В четвёртом классе он немного сблизился с товарищами, поскольку старая неприятная история постепенно забывалась. Правда, забывалась она только однокашниками Жени да кадетами других классов и других рот, но не им самим. Для его товарищей всё, случившееся четыре года назад, было просто неприятной историей, и потому коллективная память не желала удерживать травматических подробностей, но для Жени не существовало такого понятия, как забвение, слишком глубокими оказались раны, нанесённые неумными руками. Женя всё помнил, но, главное, – ничего не хотел забывать.