Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 44



Хлыстовство считается безвредною сектою […], однако никто еще до сих пор не проследил этого странного, психологически замечательного заблуждения человеческого ума […] Россия должна бы взглянуть на это дело очень серьезно; она не воображает, какие опасности грозят ей с этой стороны[429].

Английский путешественник Уильям Диксон в 1870 году со слов своих русских знакомых характеризовал раскол во вполне фантастических выражениях. Согласно его информации, к расколу принадлежали почти все крестьяне северного края, донские казаки, больше половины населения Поволжья и большая часть московского купечества. Раскол составляет в России народную религию, православие — государственную религию, — писал Диксон[430]. Согласно более острой его формулировке, это старообрядцы составляют в России народ, а православные — столичную секту. Он считал старообрядцев важной политической силой: «старообрядцы содержат шпионов, владеют секретными фондами, помещают своих друзей при прессе, посылают ко двору агентов»[431]. С увлечением первооткрывателя Диксон писал о том, что проблема раскола —

величайший из домашних вопросов России […] В Совете министров обсуждение каждого вопроса, как мне передавали, начинается вопросом: а что скажут старообрядцы […] Люди, которые владеют капиталами и наживают капиталы, двигатели промышленности и коммерции, финансовые гиганты — все это члены народной церкви[432].

Наиболее красноречиво описаны Диксоном скопцы.

Они появляются в магазинах и на улицах как привидения […] Они не играют и не ссорятся, не лгут и не воруют. Секта секретна […] Ее члены кажутся такими же, как все люди, и не обнаруживают себя в течение […] всей жизни; многие из них занимают высокие посты в этом мире; их принципы остаются неизвестны тем, кто считает их своими друзьями […] Известно, что они богаты; говорят, что они щедры […] Все банкиры и ювелиры, сделавшие большие деньги, подозреваются в том, что они — Голуби[433].

Итак, британскому читателю предлагалось верить, что богатые русские принадлежат к секретной секте. Русские банкиры, особенно те из них, кто успешны и щедры, — кастраты; но об этом не знают даже их друзья. Эти идеи включали Россию в чудесный восточный мир, в котором и благодаря которому возможно все, и в первую очередь — удовлетворение автора и привлечение читателя[434].

В своей попытке найти культурную основу для формирующегося русского национализма, местные авторы приписывали своему народу не менее экзотические черты. В Дневнике писателя за 1873 Достоевский писал знаменитое:

Я думаю, самая главная, самая коренная духовная потребность русского народа есть потребность страдания. […] Страданием своим русский народ как бы наслаждается […] Немцы — народ по преимуществу самодовольный и гордый собою. […] Пьяный немец несомненно счастливый человек и никогда не плачет. […] Русский пьяница любит пить с горя и плакать. […] Что в микроскопическом примере, то и в крупном. […] Повторяю: можно очень много знать бессознательно[435].

Главным примером было стихотворение Некрасова Влас, герой очень грешит, но раскаивается, перерождается и становится святым странником. Почти полвека спустя примерно то же, только с еще меньшей иронией, утверждал Блок: «Грешить бысстыдно, беспробудно […] Три раза преклониться долу […] Да, и такой, моя Россия, Ты всех краев дороже мне»[436].

Если другие народы стремятся к максимизации счастья, то русский народ стремится к максимизации страдания. Таким радикальным способом можно отменить или, точнее, объявить неприменимыми к своему народу все принципы западной политэкономии и юриспруденции. Если народ «бессознательно» — здесь это цитата из Достоевского — любит страдать, ему незачем уменьшать количество страданий; ведь тогда жизнь станет такой же, как у самодовольных немцев. Толстой отозвался на это насмешливой фразой Холстомера: «мне не в новости страдать для удовольствия других. Я даже стал уже находить какое-то лошадиное удовольствие в этом»[437].

Так психологическому субъекту, будь то народ или лошадь, придается особый орган, трансформирующий страдание в наслаждение. Так утверждается особое значение ‘психологии’, а соответственно и значение ее знатоков. Лидия Гинзбург, умевшая ощущать историческую необычность психологической прозы как культурного явления, объясняла: психология начинается не с внимания к душевной жизни, а с ощущения ее парадоксальности.

В самом деле, у Карамзина хотя бы […] переживание шло по прямой линии, то есть когда герой собирался жениться на любимой девушке, он радовался, когда умирали его близкие, он плакал и т. д. Когда же все стало происходить наоборот, тогда и началась психология[438].

Когда все происходит наоборот, это называется перверсией. В ее полярных крайностях воплощается непобедимая иррациональность отдельной человеческой души. Именно здесь находит свое прибежище психология, этот заповедник в распаханном мире модерна. Ясность этого мира — прямое следствие Просвещения и порожденных им метафор — заканчивается на границах психологического заповедника. Внутри его, в запущенном пространстве между перверсиями, царит мерцающая полутьма. Поэтому националистические идеи русских литераторов имели успех у западных наблюдателей, связывавших с ними свои не менее парадоксальные эпистемологические интересы. Фрейд в своем эссе о Достоевском писал: «Кто попеременно то грешит, то, раскаиваясь, ставит себе высокие нравственные цели […] напоминает варваров […] эта сделка с совестью — характерная русская черта»[439]. Он с легкостью обобщал с героев писателя на всех его соотечественников:

даже те русские, которые не являются невротиками, весьма заметно амбивалентны, как герои многих романов Достоевского […] Амбивалентность чувств есть наследие душевной жизни первобытного человека, сохранившееся у русских лучше и в более доступном сознанию виде, чем у других народов[440].

Когда человек ведет себя так, что стремится к максимуму удовольствия и минимуму страдания, он не нуждается ни в какой психологии. Во вполне рациональном мире психология была бы бессмысленной; ее заместила бы элементарная экономика желаний. Арифметика основана на различимости единиц счета. Аддитивность удовольствий и страданий, возможность их складывать и вычитать есть условие рациональной психологии, которая в свою очередь дает единственное основание рациональному праву и такой же политике. В начале 19 века это яснее других говорил Иеремия Бентам[441], и ‘бентамизм’ стал пугалом для нескольких поколений русской интеллигенции.

Как только страдание приравнивается к удовольствию, счет становится невозможен. Садизм и мазохизм суть решающие аргументы против бентамизма, прагматизма, рационализма. Разрушая саму возможность эмоциональной арифметики, садизм и мазохизм подрывали корни Просвещения. Иными словами, мазохизм вместе с садизмом антибуржуазны; и потому справедливо преследовались, наказывались и лечились обществами, стремившимися пропитать себя духом побеждающего класса. Соответственно, к идеям садомазохизма закономерно прибегали те, кто — каждый по своей причине — сражался с ненавистной буржуазностью и искал убежище от истории.

429

Август Гакстгаузен. Исследования внутренних отношений народной жизни и в особенности сельских учреждений России. Москва: типография А. И. Мамонтова, 1869, 228, 279. Мельников подтверждал достоверность рассказа Гакстгаузена: П. Мельников. Белые голуби — Русский вестник, 1869, 3.

430

Ср. анализ аналогичной формулы в: Robert Crummy. Old Belief as Popular Religion: New Approaches — Slavic Review, 1993, 52, 700–712.

431

William H. Dixon. Free Russia. New York: Harper, 1870, 348. О Диксоне и его книге см. подробно: Эткинд. The American Co





432

Там же, 287.

433

Там же, 136.

434

О природе ориентализма, небескорыстной как на классовом, так и на индивидуальном уровне, см.: Edward W. Said. Orientalism. London: Routledge, 1978.

435

Ф. Достоевский. Дневник писателя. 1873 — Полное собрание сочинений. Ленинград: Наука, 1980, 21, 36–38. Эта тема прослеживается от Записок из подполья до Братьев Карамазовых; обзор см.: Г. С. Рылькова Жажда страдания — Russian Literature, 1997, XLI, 37–50.

436

Блок. Собрание сочинений, 3, 274.

437

Л. Толстой. Собрание сочинений. Москва: Художественная литература, 1964, 12, 10. Эта фраза была и в первой версии Хлыстомера [1861], так что ирония Толстого предшествовала пафосу Достоевского; см.: Л. Д. Опульская. Творческая история повести «Холстомер». Ранняя редакция — Литературное наследство, 1961, 69, 1, 268.

438

Л. Гинзбург. Литература в поисках реальности. Ленинград: Советский писатель, 1987, 177.

439

З. Фрейд. Достоевский и отцеубийство — Фрейд. «Я» и «Оно». Тбилиси: Мерани, 1991, 2, 408.

440

По-русски опубликовано там же, 1, 395.

441

См.: И. Бентам. Введение в основания нравственности и законодательства — Избранные сочинения. Санкт-Петербург, 1867, 1.