Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 115

Я был с нашими рейнскими частями в Бельгии, когда насилие попирало нейтралитет и право. То, что я видел там, то, что с гордостью проделывали наши люди, выполняя долг службы, было стократным убийством, грабежом, насилием, поджогом, осквернением церквей, проявлением всевозможных пороков человеческой души. Они делали это потому, что так было приказано. И они с радостью повиновались: бес разрушения всегда живет в душе человека, в том числе и немца. Я видел трупы стариков, женщин и детей, присутствовал при том, как обращались в пепел маленькие города, потому что надо было повергнуть в страх народ более слабый, чтобы не мешать нашему вторжению. Как немец, я содрогнулся от ужаса, как христианин, я проливал горячие слезы.

— Мне кажется, что вы упускаете из виду одно: зверства бельгийских партизан, — мрачно говорит Кройзинг.

— Кто доказал это? — Патер Лохнер встает и начинает мелкими шагами ходить по помещению из одного конца в другой. — Об этих безобразиях говорили мы, бельгийцы отрицали их. Мы обвинители, обвиняемые и судьи в одном лице. Мы не допустили никакого нейтрального расследования. Тем хуже для нас. Но в Бельгии есть человек с непоколебимой совестью. Как католик и член ордена, я горжусь тем, что он является князем нашей все-святейшей церкви. Это кардинал Мерсье. Он самым категорическим образом опроверг эту легенду о партизанах. И, как солдат, вы должны признать мою правоту, когда я говорю: если бы даже бельгийское гражданское население приняло участие в этой борьбе, что, однако, все отрицают, то и тогда наше поведение в Бельгии было бы отъявленнейшим язычеством. Не война христианских государств между собой, а вторжение варваров в католическую страну! Полагаете ли вы, милостивый государь, что все это не нанесет глубоких ран нашей немецкой душе? Истребление тысяч невинных людей, сожжение тысяч домов, обитателей которых толкали в огонь пипками и ударами прикладов, вздергивание священников на церковные колокольни, массовое истребление пулеметами, штыками, дубинками согнанных в одно место граждан? А волна лжи, которую мы затем пустили в мир, чтобы опровергнуть все эти факты? А наглость, с которой мы отрицали обвинение со стороны более осведомленного мира, чтобы поддержать в нашем несчастном народе самообман, веру в то, что бельгийские ужасы — лишь страшная сказка? Мой дорогой, мы так согрешили против нашей души, как еще ни один цивилизованный народ в мире. Что же вы докажете вашим Ниглем? Мы вернемся с войны тяжело больными. Нам понадобится лечение, о котором мы пока еще и представления не имеем, Правда, и другие народы недалеко ушли от нас: американцы с их неграми, англичане с бурской войной, бельгийцы с Конго, французы с Тонкином и Марокко и даже храбрые русские. Но это не дает нам права па индульгенцию. И поэтому я говорю вам: передайте спокойно ваше дело в руки божьи и удовлетворитесь тем, что капитан Нигль…

— Подпишет бумажку, — непоколебимо вставляет лейтенант.

— Видите ли, — начинает он снова, набивая трубку, которой хватает надолго, большую коричневую трубку с изогнутым чубуком, — видите ли, патер Лохнер, то, что вы сказали здесь, вы посмели сказать только потому, что вы уже знаете меня. Ваше мужество делает вам честь, ваша откровенность мне нравится, ваши знания даже внушают мне уважение. Но в целом вы вызываете во мне чувство сожаления. Почему? Потому что при всем том вы пытаетесь сохранить иллюзию, пусть очень важную, но все же лишь иллюзию: идею христианского государства, христианской цивилизации. Не знаю, имели ли мы основания в мирное время называть наши государства христианскими; как инженер в будущем, я — слуга предпринимателей и нахожусь в полной зависимости от тех людей, которые, еще до того как прибыли начинают плыть к ним в карманы, располагают деньгами, чтобы покупать машины и платить рабочим. Я вовсе не касаюсь вопроса о том, могут ли итти нога в йогу христианство и капитализм. Доказано, что они шагают рядом по всему миру. Но еще ни один священник в мире не лишил себя из-за этого жизни, и если вы оставляете себе лазейку — бедность, целомудрие и послушание, — то это ничего не меняет. Это увиливание, если не хуже. Не будем поэтому касаться мирного времени. Но ваше утверждение, что эта война, небольшое предприятие, которое вы развернули два года назад, имеет что-то общее с христианством, я считаю прискорбным. Я знаю, что вы хотите сказать, — и Кройзинг отклоняет возражение патера, — вы поддерживаете в душах наших солдат остатки христианских чувств, поскольку они уже переварили их, и приносите им утешение в несчастье. Это действительно больше того, что мог бы им дать кто-нибудь другой, — то самое утешение в несчастье, какое невзрачный землекоп Бертин дал моему брату, когда ни одна христианская душа не сжалилась над ним. Вернемся, однако, ж нашей теме: мы по-истине живем в настоящую языческую эпоху. Мы убиваем — и притом всеми имеющимися у нас средствами. Мы не останавливаемся ни перед чем, сударь, мы используем силы природы, эксплуатируем законы физики и химии, производим расчеты выпуклых парабол для того, чтобы снаряды могли описать их. Мы изучаем направление ветра, чтобы выпускать ядовитые газы. Мы покорили воздух, чтобы сбрасывать дождем бомбы. И, клянусь душой, я не хотел бы погибнуть, участвуя в таком грязном и низком деле! Через полчаса, подкрепившись, каждый из нас водрузит стальной горшок на тонзуру, — он, смеясь, наклоняет свою длинную голову и показывает пальцем на редкие волосы, — и отправится в радостное царство незамаскированной действительности и европейской цивилизации. Как цитировал недавно наш ученый гимназист Зюсман, уже однажды побывавший на том свете: «Ничто не истинно, и все дозволено». Там, куда мы направимся, действует только это положение, там забыто правило: «Возлюбите врага и благословите проклинающих нас». И это — основное. Ибо подобно тому, как иода всегда устремляется к наиболее глубокому месту; человека тянет к наиболее низменному поступку, который он, как член общества, может совершить, не боясь наказания. Это и есть язычество, милостивый государь. А я честный последователь его. И если я выйду невредимым из этой войны, что ни в коем случае не написано в книге судеб, то уж позабочусь о том, чтобы все мое окружение приняло такую действительность. В этом непримиримом противоречии между действительностью и христианством в году 1916 я на стороне действительности.

Патер Лохнер со страхом смотрит на него… Не говоря ни слова, он берет со стола записку, складывает ее и идет к двери. На пороге он оборачивается:

— Я желал бы, господин лейтенант, когда-нибудь облегчить горечь вашей души.

— Жду вас через полчаса, — говорит язычник Кройзинг.

Глава шестая ЗАПИСКА ВОЗВРАЩАЕТСЯ ОБРАТНО





На западе блекнет, превращаясь в коричневатую дымку, последний багрянец вечера. Трое мужчин и юноша в стальных шлемах останавливаются перед южным выходом, этой «горловиной» Дуомона, и созерцают растерзанный ландшафт — лощину, которая спускается вниз крутыми уступами. Отважно, как средневековые рыцари, выглядят они в своих металлических головных уборах; рыцарем чувствует себя и молодой Бертин; он высоко держит голову, он полон решимости, эти часы войдут в его жизнь ни с чем не сравнимым воспоминанием.

Налево от них, у подножья Ардомона, как тлеющий кусок дерева, блестит какая-то лужа. Весь остальной мир — это развороченная земля, тонущая в фиолетовых испарениях вечера. На' юго-западе полукруг маленьких облачков заволакивает горизонт лавровым венком. Трое мужчин и юноша разглядывают небо. На востоке поднимается широкий, все увеличивающийся серп луны. Он цвета меди и окружен венцом.

Юноша, унтер-офицер Зюсман, самый бывалый из них, указывает пальцем на небо:

— Через три дня будет новолуние, тогда хорошей погоде конец!

Патер Лохнер, который выделяется среди них своей крупной фигурой в пелерине, спрашивает, не опасается ли Зюсман возможности атак в темные ночи.

— Я опасаюсь гораздо худшего, ваше высокопреподобие, — дождя!

— В самом деле, не мешало бы дождю задержаться на месяц, — бубнит Эбергард Кройзинг. — Мы еще совсем не готовы.