Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 115

Он замолкает, как человек, мысль которого упорно возвращается к одному и тому же неразрешенному вопросу, лишая его возможности активно участвовать в разговоре.

— Не думайте, что я греюсь в лучах моего прекрасного прошлого. А что, если французы — они народ предусмотрительный — заложили минные поля, чтобы в случае необходимости отправить в небеса собственные форты?

Или, может быть, наши славные баварцы, пробираясь мимо баков с маслом для огнеметов, сигнальных припасов и ручных гранат, наткнулись па одну из таких мин? Бррр, — отмахивается он, внезапно сползает с койки и с побледневшим лицом продолжает, стоя перед Бертином: — Я не хотел бы пережить это еще раз. Пойдите-ка прогуляйтесь по заряженной мине, где от неосторожности любого дурака может замкнуться ток и взорвать вас на воздух.

Бертин тоже встает и заглядывает в проницательные глаза девятнадцатилетнего юноши. Всегда рассудительный, как взрослый, тот вдруг начинает дрожать.

— Садитесь сюда, Зюсман, — говорит он успокаивающе. — Предположим, что все это верно. Тогда, значит, вы и во сне подвергаетесь такой же опасности, как и во время бодрствования, вы и ваши товарищи па передовой линии, куда мы скоро поползем с вами. Меняет ли это существенно ваше положение? Не нахожу. Может быть, на какой-нибудь волос. Разве такой человек, как вы, дол-жен придавать этому значение?

— Гм, — произносит Зюсман. Его взгляд, обращенный к полу, как бы ищет под слоями бетона спрятанные ящики со взрывчатыми веществами или пачки с динамитом. — Вам легче говорить, вы здесь только гастролер.

— Нет, — отвечает Бертин, — это не так. Я чувствую, что мое назначение — быть летописцем ваших страданий и подвигов для грядущего поколения. И тогда не случайно то, что я встретился здесь с вами и выслушал вашу историю; с обоими Кроннингами и узнал их историю. Об этой войне будет написано столько лжи, как ни о каком другом побоище между народами. Тот, кто выберется отсюда живым, обязан будет сказать правду. А кое-кто из тех, у кого есть что сказать, выйдет отсюда живым. Почему не вы? Почему не я? Почему не Кройзинг? Есть ли тут мины, или нет, Зюсман, вы свое уже сделали, дважды смерть не гонится ни за кем!

Зюсман упрямо выпячивает губы, потом смеется и хлопает Бертина по плечу.

— А я-то думал, что у нас на фронте нет хороших полковых раввинов! Только вы облачились не в те одежды» Бертин.

Бертин тоже смеется.

— Мои родители охотно сделали бы из меня нечто вроде раввина, если бы чтение и сомнения не испортили меня. Лицо духовного звания должно обладать верой: ведь верит же в свой крест тот патер — там, у лейтенанта. А я не верю.

Зюсман с облегчением вздыхает:

— И вы еще говорите о судьбе и предназначении? И скептик же вы, референдарий Бертин… — У Зюсмана это звучит почти нежно. — Чего только не делают слова! Теперь уж и я почти верю: может быть, и наши муки будут вознаграждены; может быть, те, на позициях, куда мы отправляемся, не сумасшедшие.

Глава пятая «…И ВСЕ-ТАКИ ПОДПИШЕТ!»

Патер Лохнер уже больше не восседает в самоуверенной позе на твердой темно-коричневой деревянной скамье с невысокой спинкой.

— Изложите ваши требования, господин лейтенант, — говорит он тихо. — Поскольку это будет зависеть от меня, я заставлю капитана Нигля принять их.

Лейтенант Кройзинг берет со стола второй листок бумаги, коротенький и аккуратно обрезанный, и читает: — «Нижеподписавшийся признает, что он, имея целью спасти репутацию третьей роты своего батальона и предотвратить военно-судебное разбирательство, намеренно и систематически-, совместно с начальствующими лицами третьей роты добивался смерти унтер-офицера Кройзинга. Дуомон. 1916», Отсутствуют еще день, месяц, подпись.

Патер Лохнер умоляюще простирает сложенные руки:





— Во имя милосердия божия! Этого никто не подпишет, это самоубийство!

Кройзинг пожимает плечами.

— Лишь исправление содеянного, — щурится он. — Если этот листок* подписанный надлежащим образом, передадут в Монмеди военному судье Мертенсу, который знакомится с материалом, относящимся к моему брату, тогда все обойдется мирно. Господину Ниглю можно будет тогда заняться подысканием более спокойных помещений для себя и для своих людей, поскольку это позволят интересы службы. Но до тех пор, пока он не подписал, патер Лохнер, он останется в моей кротовой норе, хотя бы даже из него весь дух вышибло.

— Вымогательство! — восклицает патер Лохиер. — Принуждение! Насилие!

Кройзинг приятно улыбается, сверкая волчьими глазами.

— Око за око, господин патер.

Патер Лохнер как бы задумывается, не замечая собеседника.

— Я согласен со всем, — вздыхает он наконец. — Не вы, господин лейтенант, впутали меня в это дело. Не ваша вина в том, что я приехал сюда как наивный полковой священнослужитель и внезапно столкнулся с ужасающей низостью человеческой души. Не только столкнулся, но и вмешался в дело и иступился за одну из сторон. Я вынужден признать: сын из лона* моей церкви поступил с вашим братом, как подлый убийца. Это было бы мерзостью и в том случае, если бы даже ваш брат принадлежал к обыкновенным средним людям. Между тем его письмо свидетельствует о том, какой благородной, достойной любви душой наделил его создатель. Такая потеря не может быть возмещена ни родителям, ни брату, ни нации. Но если это так, то любая месть на земле, от кого бы она ни исходила, становится нелепостью. По-видимому, это ясно и вам, тут ничего не поделаешь. Чего же вы, собственно говоря, добиваетесь?

Эбергард Кройзинг морщит свой наполовину загорелый белый лоб.

— Мы далеко зайдем, если будем отталкиваться от мысли о тщетности наказания, от того, что восстановить разрушенное оно не в состоянии. Я предлагаю, чтобы мы оба отнеслись к делу просто. Я стремлюсь очистить от клеветы репутацию Кройзинга, которую запятнал капитан Нигль. Все остальное — оставим в покое.

Патер Лохнер вздыхает, ему самому непонятно, почему он так страстно вступился за такого негодяя, как Нигль. Не потому, что он такой негодяй, быстро и заученно мелькает у него в голове, но эта низкая душа нуждается в большем милосердии именно потому, что она так низкая.

— Я так и знал, — говорит он с облегчением, — в конце концов всегда оказывается, что неясность в выражении мыслей является причиной того, что два. разумных человека не в состоянии договориться. Разрешите мне составить текст, который даст полное удовлетворение вашей семье, не губя при этом капитана Нигля.

Он хочет схватить листок бумаги и уже начинает отвинчивать автоматическую ручку, но лейтенант Кройзинг взглядом останавливает движение его проворной руки.

— Виноват, ваше преподобие, — вежливо говорит он, — в этом пункте я согласен с Понтием Пилатом, сказавшим: «Что написано, то написано». — И когда рука патера опять опускается, он продолжает: — Я физик, инженер. Капитан Нигль развил вращательное движение против моего брата, которое в конце концов по касательной ввергло моего брата в небытие. Но движение этим самым не прекратилось. Оно захватывает его самого и тоже бросает по касательной в небытие. Или, если вы предпочитаете, другое сравнение: дело сводится к нарушению равновесия. Мой брат был мелкой гирей на чаше весов добродетели. Для равновесия я тоже попробую уничтожить какой-нибудь противоположный элемент, а может быть, и целых три. И надеюсь этим путем заслужить лавры как гражданин, — заканчивает он.

Патеру Лохисру становится страшно: его пугают неистовая убежденность и острый ум этого человека. Затем он выпрямляется, его глаза, кажущиеся маленькими на заплывшем-лице, приобретают неумолимое выражение фанатика, нижняя челюсть выдвигается вперед, рот при свете электрической лампы кажется извилистой чертой.

— Господин лейтенант, мы здесь совершенно одни. Наш разговор давно вышел из тех рамок, в которых обычно два официальных лица ведут беседу между собой. То, что я сейчас скажу вам, всецело отдает меня в ваши руки. Никто из высшего духовенства моей церкви не стал бы меня защищать, если бы вы сообщили командованию армии, что полковой священник Лохнер, принадлежащий к ордену святого Франциска, высказался в беседе с вами так-то и так-то. Но чему быть, того не миновать, — заканчивает он на нижненемецком наречии. — Факт бытия или небытия капитана Нигля уже не окажет никакого влияния на болезнь нашего народа, моральную болезнь.