Страница 43 из 57
Мы уже были в комнате для прислуги.
Маленькое, – на десять квадратных метров, не больше, – помещение, с узким диванчиком, тянувшимся вдоль стены. На стене висел плакат с рекламой кинофильма 50—хх, что-то в стиле «пин-ап», неуловимо эротичное, но, в то же время, целомудренное, как только может быть целомудренной шлюха. Несколько мягких игрушек на тонком, – откидном от стены у окна с ящиками, – столе. Закрытый ноутбук на полке в углу. Шкаф-купе, не отнимавший места, и ради которого пожертвовали доброй половиной комнаты, понял внезапно я.
Она стояла ко мне спиной, обхватив грудь руками.
Да у тебя тут комната тинейджера, сказал я, но она промолчала.
Ну, теперь-то пора, сказал я, но она снова промолчала.
Я крепко схватил Анну-Марию за плечи, развернул и грубо поцеловал, вталкивая язык как можно глубже. Потом толкнул мягко куда-то у солнечное сплетение, и она уселась на диван, охнув. Я присел на корточки и стянул с себя левый – не давшийся на ходу, – носок. Прислонился носом к ее лобку. Снова толкнул Анну-Марию, вернее, нажал ей на плечи, и она легла, подставив мне все. Я пошудуридил в пизде языком. В этом не было ничего от ласки. Я пытался определить глубину. Конечно, на роль лота куда больше годилась другая моя мясная штука, так что я встал перед женщиной на колени, и стал водит членом по расщелине.
Вломи, сказала она сквозь зубы.
Я поспешил, словно нацисты в Австрию. Вошел одновременно с призывом.
У нее оказалась странная пизда: достаточно глубокая, чтобы я мог поместиться весь – что причиняло боль не только Лиде, но даже и Алисе, – но невероятно узкая. Я не чувствовал матки, и это была первая матка, до которой я не дотянулся. Но всякий раз, когда я всовывал, она кряхтела, стонала и тужилась. Узкая и глубокая. Тонкая скважина, из которой бьет ключевая вода, думал я, накачивая Анну-Марию. Я не торопился, мне хотелось запомнить первый раз. Она лежала, запрокинув голову, и глядя куда-то на стену, и мяла грудь. Я обратил внимание на мягкий живот, на мясистые ляжки, на совершенно небритую промежность, тяжелые, – начавшие уже чуть провисать, – груди.
Убери руки, велел я, продвигаясь наобум, ведь не всегда им нравится грубость.
Но Анна-Мария оказалась, как большинство, и подчинилась, даже чересчур быстро. Каждая женщина в глубине души – прусский ефрейтор. Поставь в строй, дай пару пощечин, одну зуботычину, заставь проползти по-пластунски полосу препятствий, накричи, нагруби, вели сделать то, это… в общем, командуй, и она придет в экстаз. Редкие, очень редкие женщины бывают по-настоящему свободны. Кажется, у меня из таких была только Алиса, подумал я, и подумал, что впервые подумал про Алису «была». Это значило, что я и правда собираюсь уходить от жены. Но я не был уверен, что хочу этого.
Готов ли я обмануть Лиду и остаться с женой?..
…Анна-Мария жалобно хныкнула снизу, и я вспомнил, что совсем забыл о ней. Пришлось вернуться к подробному изучению ландшафта. Я обратил внимание на несколько растяжек на груди. Но соски были, как у не рожавшей. Значит, она теряла форму и возвращалась в нее, понял я. Наклонился, и послюнявил соски. Она застонала. Я выгнулся назад, и приподнял ляжки, держа их, как рабочий – рукоятки тачки.
Только не в меня, сказала она вдруг.
Господи, в нашем-то возрасте и такие нежности, сказал я.
…А, да твой же братишка, он же стерилизовался, сказал я, и понял вдруг, почему Диего это сделал.
Она не подала виду, что взволнована раскрытой тайной.
И тем не менее, сказала она.
Помолчи, если тебе нечего сказать, сказал я.
По-настоящему важного, имею я в виду, сказал я.
Ох ты, он у тебя такой широкий, сказала она.
Ну, вот, другое дело, сказал я.
Мы поговорили немного, – она и в этом не представляла никакой тайны, никакой загадки, – но потом разговор сошел на нет. Я все порывался спросить, что она имел в виду, когда предложила полетать, но откладывал. А потом вошел в раж, и мне стало не до того. Я ускорился, она заскулила. Я обратил внимание на то, что, хоть тело Анны-Марии и было смугло, – но в промежности и на груди кожа казалась светлее, – но раздетой она не выглядела латиноамериканкой. Хоть и обладала шикарной, черной, шелковистой, – как оперение ворон, отгонявших голубей от раскрошенного хлеба… ворон, скакавших по утрам перед нашим домом, – шевелюрой. Причем и внизу тоже. Мне доставляло удовольствие играть с волосней. Я то собирал ее в кулак, от отпускал, то растрепывал, то старательно приглаживал. Я играл с мышью Анны-Марии, как большой, вальяжный, опасный кот. От этого, мне казалось, она возбуждалась еще больше. По телу поползли пятна – первые признаки оргазма всегда чума, – и она вцепилась мне в ягодицы. Это было так… сладко, что я не нашел в себе сил удовлетворить просьбу дамы.
Получай, сказал я.
Она широко раскрыла глаза, но было уже поздно. Сама позиция не позволяла быстро вырваться. Оценив все это в доли секунды, оАнна-Мария – как опытный боксер, который не тратит время на лишние движения, и выбирает максимально эффективный путь, – вцепилась в мою задницу еще крепче, и потянула на себя.
Если уж спустит в меня, так хоть кончу, было написано на стене огненными буквами.
Мне показалось, что я достиг все-таки матки. Но это, конечно, была иллюзия. И я спустил все свое нетерпение, и любопытство, и жажду, и жар семени, которое накопил специально для нее в потайном уголке своих каналов – каждый раз, когда мы приходили к ним в дом и она задевала меня своим халатом, конечно, намеренно, сучка такая, я откладывал еще пару миллиграммов слизи, словно лосось какой, – спустил, прижавшись так крепко, как только можно было.
Если бы в пизде Анна-Марии было дно, я бы вышиб его, как у бочки.
Но ее нора предусмотрительно была изрешечена потайными выходами, и моя сперма сочилась во все клетки тела Анны-Марии, и, клянусь, от слюны в уголках ее губ отдавало моей спермой. Я со стоном отвалился, и уселся прямо на пол, опершись о диван спиной. Передо мной маячила ее пятка, а нога лежала у меня на плече. Мы ничего не говорили. Она глубоко дышала. Я похлопал ее по ляжке, приводя в чувство. Тогда Анна-Мария взвизгнула, и вскочила. Побежала в ванную, – она пряталась за шкафом-купе, и только тогда я понял, как обманчива эта комната на первый взгляд… совсем как весь дом… совсем как хозяева… – и пропала там минут на десять. Вышла с тюрбаном на голове. Тогда-то она и стала похожа по-настоящему на восточную женщину. Думаю, это все индийское полотенце. Я все еще сидел на полу, и глядел оттуда на ее волосню в паху. Это возбудило меня. Но оказалось, трахаться снова рано – она пошла искать какую-то чудо-таблетку, которая бы не позволила ей залететь. А потом снова вернулась в ванную. Я крысой шмыгнул к столу с вещами и бумагами. Что-то подсказывало мне… и так оно и оказалось.
Диего писал сестричке письма.
***
…здравствуй, сладкая, можешь ли ты представить тот день, можешь ли ты представить тот час, когда крылья совы – помнишь, из дерева, она стояла на полке в нашей кухне до переезда – сомкнутся над нашими головами, и дадут нам постель, и дадут нам альков, и дадут нам кров. Кров и кровь, любовь и кровь, кровь и морковь. Там где любовь, там всегда кровь, говорил он нам, помнишь? И это даже не звучало пошло: все, к чему прикасались губы этого старика, превращалось в ужас. Помнишь? Я не верю в то, что ты забыла, не верю, что следы твоей памяти занесло песком, просыпанным из матрацев, на которых резвились тысяча и один человек, тысяча и одна ночь. Если бы я был лебедем, сладкая, я бы спел для тебя последнюю песню.
Я бы трахнул тебя, будь я даже птица, моя Леда.
Как хорошо и как горько – знать, что в этом ноябрьском небе страны, ставшей нам мачехой, мы с тобой никогда не полюбим больше.
Это как ехать, ехать, смотреть на верстовые столбы, – ими истыкали все дорожное полотно эти ужасные бородатые русские рабочие, в свободное от распития водки и работы время громившие наших предков в этой убогой Бессарабии, – и думать, что все, когда-нибудь, изменится. Станет не таким, как в пути. Ты приноравливаешься к дороге. Учишься ходить на расставленных широко ногах, чтобы не упасть из-за качки вагона. Ты привыкаешь жить в пути. И хотя ты едешь куда-то, но постепенно начинаешь жить тем, что происходит сейчас.