Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 66



Фроська всё поняла. Исподлобья взглянула на Вахрамеева, укоризненно прищурилась: эх, Коленька-соколик, что же ты учудил-принадумал? Ни поговорил загодя, ни совета не спросил. Захотел кружным путём да на людях петлю арканную накинуть, чтобы потом до себя притянуть поближе? Дескать, принародно отказаться побоится, постесняется.

— А я, дорогие начальники, — с улыбкой сказала Фроська, — не только на гармошке играю — ещё и пляшу. Цыганочку, барыню, камаринского — всё что хошь.

Она опять посмотрела на председателя: у того багрово наливались щёки, под виском поблёскивала струйка пота. Наклонив голову, чешет мизинцем в усах. Ишь ты, усы-то небось отпустил, а ума, доброты сердечной от этого не набрался.

— Любопытно, — крякнул неопределённо Брюквин. — Ты прямо талант-самородок, товарищ Просекова. Так тебе, выходит, самое место в общественном клубе.

— Нет, — серьёзно сказала Фроська. — Это вам выходит, а мне не подходит. Вы должность дайте, чтобы я командовать могла. Такими, как вы — уму-разуму учить.

— Что это значит? — Брюквин тоже покраснел, приподнялся, опёрся о стол пальцами-пухляшками. Раздражённо повернул голову к Вахрамееву: видите, я вас предупреждал, она же скандалистка, я её знаю.

— Да ладно, — глухо сказал Вахрамеев. — Ну, не хочет человек, значит, не хочет. Чего же неволить… Пускай идёт.

Брюквин отошёл к окну, тяжело посопел, раскрывая настежь прихлопнутую ветром раму, сказал оттуда, не оборачиваясь:

— Иди, Просекова. Да, кстати, не убегай впредь с работы по личным делам.

— Винюсь, — вежливо сказала Фроська. — Больше не буду.

Ух и злости у неё было на этих толстолобых мужиков — едва сдерживалась! Ведь вот сидят, табачищем смалят и воображают себя вершителями судеб людских. В доброте — глупы, в неприязни — матерщинники, а ровной золотой середины, где должна быть спокойная рассудительность, у них и вовсе нет. Пустое место, лебедой поросло.

Ну, Брюквин — бывший прораб, от которого они умного слова сроду не слышали, с этим всё понятно, объяснимо. А как же Коленька светлоглазый на такую ахинею сподобился? Ведь завсегда, кажись, в здравом уме находился, да и умеет каждодневно с людскими делами-заботами управляться — не зря же в председателях ходит.

Что с ним-то случилось?

И вдруг Фроську осенило: от любви затмение — вот от чего! Ей-то самой куда легче: одна-одннешенька, и любовь и свобода всегда при ней. Захотела — думай про любовь, не захотела — ложись спать (а сны в последнее время такие интересные, завлекательные, да все — с красивой мечтой!) А ему? Душа, поди, надвое разрывается, сердце кровью исходит: попробуй-ка определись между двух огней, между любимой Фроськой и нелюбимой женой! Тут уж не до рассуждений, когда внутри всё пламенем полыхает, тут без разбору, чем попадя, загасить стараешься. Любовь, она такая…

Фроська вспомнила виноватые грустные глаза Вахрамеева, стыдливо спрятанные под стол руки и почувствовала щемящую жалость к нему, укорила себя: ну зачем она так грубо надсмеялась над его добротой? Глупая доброта беззащитна, грех отталкивать, принижать её.

— Ну что, Просекова? — вывел Фроську из задумчивости скрипучий голос секретарши. — В бригадиры назначили? Молода ты ещё для этого — работаешь без году неделя.

— Не угадали, — Фроська невинно потеребила кудряшки над ухом. — На ваше место предлагали, да я отказалась.

Пока секретарша сдёргивала очки, она уже выпорхнула в дверь и через две ступеньки пересчитала парадное крыльцо.

Весь день она ощущала какую-то цепкую, глубоко спрятанную, внутреннюю отрешённость. Бегала с тачкой по облитым раствором доскам, говорила с товарками, ходила обедать в столовую — всё, как в полусне, когда звуки и запахи доходят приглушёнными, а окружающее делается плоским, отодвинутым в смутную дымку. Ей казалось, что она думает, размышляет, взвешивает, сопоставляет, чтобы принять окончательное важное решение. Но на самом деле решение это у неё давно уже созрело, ясно определилось ещё утром, когда она сбежала с крыльца управленческого барака.



Перед концом рабочей смены затихшее было ущелье вдруг наполнилось грохотом, который ширился, наслаивался многоголосым эхом и лавиной растекался внизу по логам между скалистых отрогов — это из Выдрихи поднялись в воздух аэропланы. Парой, уступом вправо, они прошли над плотиной, покачивая крыльями на прощание.

Сотни рук махали им вслед, а Фроська утёрла непрошеную слезу и подумала, что теперь ей и вовсе нельзя откладывать принятое решение: советоваться всё равно уже не с кем.

Ещё утром она заприметила, как вышел из управления Вахрамеев, сел на своего мерина и поехал на покосы к Проходному белку. Ну вот — а ей надо совсем в другую сторону.

В общежитие Фроська зашла только за тем, чтобы наскоро умыться да переодеться. Достала из фанерного, недавно купленного чемоданчика новую кофту-майку, такую же, как сняла, только не оранжевую — тёмно-голубую, тщательно затянула шнурочки на груди (чтобы крестик нательный не видно). А под тапочки надела носки — тоже новые, белые, с чёрными колечками. Вот и готова: ни дать ни взять барышня-спортсменка, каких в киножурналах показывают — с мячами, с лопаточками-вёслами.

Разглядывая себя в коридорном зеркале, она вдруг словно бы разом проснулась, удивлённо, недоверчиво отступила от стены: столько тяжёлой злости, нехорошего тёмного огня увидала она в своих собственных глазах!

Может быть, не ходить? Перенести разговор на другой раз? Но не будет этого другого раза, если не состоится сегодняшний. Всё, что бывает единожды, случается только в своё единственное время…

В сельпо она купила шоколадку, но завернуть её было не во что, нести прямо в руке — неудобно. И тогда она перешла в другой отдел и купила маленькую сумочку-ридикюль с блестящими шариками-застёжками. Правда, стоил он дороговато (хватило бы на две пары фильдеперсовых чулок!), зато уж очень нарядно выглядел. Внутри лежало двустороннее зеркальце, пилочка для ногтей и клеёнчатый маленький кошелёк, в который ома всунула оставшиеся, туго свёрнутые трёшки.

Красный ридикюль гармонировал с бордовой клетчатой юбкой, и Фроське показалось, что вместе с этой изящной сумочкой к ней пришло какое-то светлое успокоение, похожее на внезапно испытываемую лёгкость. Она подумала, что красивые вещи обязательно добавляют человеку нечто существенное, вроде бы невидимо, по чётко обрамляют его, и с этими рамками приходится всё время считаться. Например, имея у локтя такой вот ридикюль, не станешь лаяться с бабами в сельповской очереди.

И ещё Фроська подумала, что хорошо сделала, купив шоколадку — иначе никогда бы не насмелилась приобрести сумочку-ридикюль. Да и с деньгами поскаредничала бы.

Она прошла вдоль всей улицы, свернула к берегу Шульбы и остановилась перед нарядным, ладно рубленным домом, который ей часто снился и в котором она никогда не была. Толкнула калитку, зажмурилась, точно ныряя в холодный и глубокий омут.

Ступив на крашеную ступеньку крыльца, внутренне перекрестилась: "Мир дому сему, прости господи!" Сама подумала: а может — война? Она с чем идёт-то, разве с добром? То-то и оно…

Открыла ей Клавдия Ивановна — вахрамеевская жена. Оглядела Фроську равнодушно, без интереса, только мельком задержала взгляд на красном ридикюле.

— Вы к Николаю Фомичу? Его нет дома.

— Извиняйте, — сказала Фроська. — Я по другой надобности.

— Ну что ж, проходите.

Фроська ступала напряжённо, боязно по половицам, чутко втягивая носом воздух, озираясь по стенам и деревянея спиной, будто приблудная кошка, которую случайно вбросили в чужой дом.

В горнице села на витой деревянный стул, ещё раз осторожно огляделась, удивляясь на себя: изба как изба, ничего особенного по сравнению с другими — ну, может, чистоты побольше да картины про заграничную жизнь имеются, а вот, поди ж ты, трепещет она отчего-то, осиновым листочком вся внутри мельтешит… Благостным теплом грудь наливается, как подумаешь, что ко всем этим салфеткам, стульям, книжкам прикасается каждодневно Колина рука. А картины, вестимо, сам навешал и, смотри-ка, удачно как, увесисто: все три на самом оконном свету и на каждой — закатное солнышко играет.