Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 66

Недовольная, злая выбралась Фроська на крыльцо в разгорячённой потной толпе (ровно из преисподней повылазили, из смоляных адовых котлов, прости господи!). Пока шли вечерней улицей, с ухажёрами своими не разговаривала. Опостылели они ей враз: сидели, сопели по-поросячьи да хихикали в самых переживательных местах.

Она впервые, пожалуй, задумалась о горемычной бабьей доле, беззащитной перед всякими мелкими мирскими соблазнами. Им, кобелям, что: ходют, бренчат на балалайках, семечки плюют да хахакают. Под удобный куст подлавливают. А ты потом совестью мучайся, высчитывай да рассчитывай.

За мостом у дорожного развилка, когда подошли уже к бараку, Фроська сказала им, чтоб отваливали по домам — неохота ей на гулянку. Упрашивать принялись, а Ванька-чёрный, удерживая, попытался облапить (ишь ты, резвый какой: купил билет за двадцать копеек и думает — теперь обниматься позволено!). Фроська тут же с отмашки врезала ему по шее, да так, что он зайцем отпрыгнул на обочину. А второй, Ванька-белый, испуганно отскочив, раскорячил ноги — пружинисто, трусливо.

Именно в этот момент у Фроськи мелькнула давняя догадка: а не эти ли хлюсты встретили её тогда ночью на тропе, на хребтине над Кержацкой Падью? Уж больно похожими показались запомнившиеся зловещие чёрные силуэты (один — вот так же в раскорячку присевши).

В общежитии было пусто: кто ж будет сидеть в воскресный вечер? В коридоре Фроську перехватила комендантша Ипатьевна, поманила из дверей своей каморки: "Зайди-ка, моя хорошая!"

Старуха выглядела принаряженно: тёмное штапельное платье, платочек фиолетовый с гороховой каёмкой — никак недавние магазинные обновки?

— Госпожинки — августовский пост скоро, моя хорошая, — сказала Ипатьевна. — К спасу великому надо готовиться. Али забыла?

— Знаю, — сухо кивнула Фроська. — Не забыла.

— А коли не забыла, так веру блюсти надобно. Писано есть: "Что воздам господеви о всех, яже воздаст нам".

— Воистину так, тётушка.

— Вот и собирайся: пойдём воздадим хвалу всевышнему, глас божий услышим, молитвами обратясь. Чего стришь-то? Иди платье надень.

— А куда пойдём?

— Закудыкала, — недовольно фыркнула Ипатьевна. — В моленную пойдём к вечерне. К единоверцам-братьям и сёстрам твоим, от коих отбилась ты, ровно овца заблудшая. Грехи отмаливать.

Фроська вдруг подумала, что старуха говорит истинную правду и что вся её теперешняя сумятица и неустроенность идут от того, что она, наверно, сбилась с дороги, а самое главное — не видит цели своего пути. Нерешительно осмотрела себя, приподняла пальцами на груди прилипшую спортивную майку, модную, со шнурочком у ворота — а не с этой ли нескромной одежды начинается постоянное чувство неловкости, которое с утра до вечера преследует и гложет её?

Может, и в самом деле переодеться и пойти в моленную? Ведь отказавшись от прежней жизни, получив сытость и развлечения, она утратила несравненно более важное — душевный покой.

Фроська шагнула к порогу, однако, снова остановилась в задумчивости: вспомнила испитые старушечьи лица, выцветшие глаза, в которых не виделось ничего живого, кроме неистребимой змеиной злости. Нет, она не хотела к этому возвращаться…





Ипатьевна поспешно кинулась к Фроське, дважды перекрестила, жарко задышала в лицо:

— Свят, свят! Изыди, диавол, исчезни, окаянный! Гони, гони его из себя, моя хорошая! Мучит он тебя, корёжит, сила нечистая. Я ведь вижу, давно вижу, как ты маешься, по ночам вскакиваешь да в подушку слёзы льёшь. Ступай, переодевайся, сомнения всякие отбрось. Благое дело — возвращение на путь святоотеческий. Христос с тобой, моя хорошая!

Потом Фроська чувствовала себя словно в забытьи, в каком-то странном полусне, когда стояла в ожидании на крыльце (Ипатьевна бегала в "женатую" половину договариваться, чтоб подежурили за неё) и когда шли по тёмной улице она держалась за твёрдую старушечью руку. На душе тёплым шаром улеглось спокойное, ясное ожидание, как когда-то, несколько лет назад, в первые монастырские дни, полные добрых улыбок, ласковых, почти материнских прикосновений.

В моленной держалась дымная духота, остро пахло мокрыми рубахами, и в первое мгновение, ступив за порог в горячий тесный полумрак, Фроська вдруг вспомнила сельский клуб и подумала, что и здесь её ожидает лицедейство, только не на сморщенном полотне, а в живых лицах, со свечами и свежерезаными берёзовыми вениками, взаправдашними словами и песнями. И если там она наблюдала за всем со стороны, то тут участвовала сама, вроде артистки, которой поручена маленькая, плохонькая роль.

Пели стройно, мелодично и негромко, как поют только в моленной, не стараясь выделиться и перекричать других, а тщательно вслушиваясь, подлаживая свой голос к общему звучанию. Вдыхали все разом, и от этого плавно кренились, удлинялись огненные языки толстых восковых свечей.

Пели старинную кержацкую "Похвалу пустыни", которую Фроська давно знала наизусть и десятки раз пела в Авдотьином ските. Только черемшанцы исполняли её на свой лад, на мотив, напоминавший расхожую мирскую песню: "Ты моряк, красивый сам собою".

Глубоко вдохнув, Фроська подключилась сильным грудным голосом:

Стоящая рядом Ипатьевна поощрительно тронула за локоть (Складно поёшь, моя хорошая!). Фроське нравилось хоровое звучание: не то, что монастырское казённо-церковное трёхголосие. Здесь песня лилась широко, со многими оттенками и подголосками, то самое черемшанское, далеко известное "демественное пение", которое хранилось, соблюдалось тут исстари в качестве достопримечательности, как и всякое другое своеобразие из обрядов, молений и служб.

У них всё по-другому, дивилась Фроська, внимательно слушая службу. Не по "Минее цветной" и не по "Минее общей", даже не совсем "по-домашнему", то есть не строго по псалтырю. В ските, бывало, как заведёт мать-игуменья, так и тараторит-бубнит без передыху, а слова-то, как щепки из-под топора, летят: ни тепла в них, ни смысла живого.

Здесь вон уставница Степанида вроде артистки выступает. И глаза закатит, и жалость на голос накинет, а то вдруг насупится, взбодрит голову да и бросит слова, от которых мурашки меж лопатками забегают.

Уставница читала "Хождение Богородицы по мукам". Святая благодатная мать скорбно вопрошала архистратига Михаила о всех мучающихся в аду грешниках, о мужчинах и женщинах, совращённых безверием, клятвоотступниках и клеветниках, сводниках и лихоимцах, отравителях, предателях и убийцах. Все они горели в геенне огненной, корчились в расплавленных реках смоляных, извивались на железных крючьях, будучи подвешенными за языки и за иные места.

Трепетно-тревожно бились на стенах рваные тени, пласты ароматного дыма слоились над покорно склонёнными головами, и Фроське казалось, что тяжкие слова, повествующие о страшных муках, витают под потолком, плотнеют, наслаиваются в духоте, как этот свечной дым, и давят, наваливаются на плечи людей, всё сильнее и неотвратимее прижимая их к земле, к скоблёному листвяжному полу. Потому что слова эти были укором для всех присутствующих здесь и ещё для многих и многих людей за бревенчатыми стенами моленной. Они все без исключения были греховны и всё старались утаить свои грехи, обманывая себя и бога — именно поэтому они не могли слушать "Хождение богородицы" с поднятой головой.

Фроська вспомнила, как скитские черницы, проповедуя одно, в жизни делали совсем другое. Взывая к доброте, разглагольствуя о любви к ближнему, они по-осиному жалили друг друга, делали пакости и гадости на каждом шагу.

А может быть, она ошибается, и черемшанская община совсем не похожа на Авдотьину пустынь, может, тут и вправду царит "благостный дух любвеобильный"?

Поднявшись после очередного поклона, Фроська вздрогнула, почувствовав на себе многие пристальные взгляды. Это были явно осуждающие, даже презрительные взгляды — или она что-то сделала не так?